И всё ж хочу я, странный человек,
Сберечь, как есть, любви своей усталость,
Взглянуть на всё, что там осталось,
И распрощаться… может быть, навек.
Николай Рубцов
Дом стоит на околице людной деревни, но нет больше рядом тебя, и оттого вновь эта земля мне показалась необетованной, а весь мир – опустевшим. Ночью не покидает ощущение, что иди в одну сторону – и нигде не набредешь на жилье, иди в другую – и не встретишь на пути человека, будто не в деревне, а на самом краю света приткнулась эта изба, небольшая, с окнами на восток, к солнцу.
Здесь, на моей родине, мы встречались в разное время года, но почему-то ближе и дороже сердцу наши зимние вечера, и ты чаще вспоминаешься мне сидящей у маленькой затопленной печки, задумчивая, притихшая, и пламя отражается в твоих распахнутых глазах огоньками. Ты входила с морозной улицы и одним своим тихим «Здравствуй!» наполняла радостным светом мой дом, обогревала мою душу. После каждой встречи с тобой вырастали за спиной легкие крылья, хотелось жить и творить людям добро.
И сейчас, как тогда, за окнами вечер, а в доме затоплена печь. Всё осталось, как прежде. Я снова приехал сюда. А ты?
Ты уже никогда не войдешь в мой дом, и уже никогда не растают от тепла моего дыхания снежинки на воротнике твоего пальто. И как мне теперь быть дальше, если память полна тобою, если по-прежнему живет в сердце, не уходит от меня любовь, и никак не выветрит её время? Руки мои до сих пор помнят тепло твоих ладоней, а губы однажды обожжены твоим поцелуем и уже не чувствуют других. Нет без тебя ни покоя моей памяти, ни мне – счастья! Знаю, светлый образ твой явится передо мной даже в последнюю минуту жизни, окатит тоскливой, но теплой волной остывающее сердце и на несколько мгновений продлит мою жизнь. Но что мне теперь делать?
Бывает, разбирая книги или бумаги, вдруг наткнусь неожиданно на случайный след твой, будь то письмо или закладка, сделанная твоими руками, или просто прочту где-нибудь о том, что хоть в виде намека покажется мне случайным отображением нашей судьбы, начинается тогда болезненное брожение в душе, и никогда не понять, что её больше мучит: тягостное сознание собственной вины или же воспоминания о потерянном счастье.
В такие минуты трудно оставаться одному в избе. Одеваюсь и при любой погоде иду на улицу…
Не знаю, сознательно или чаще всего бессознательно, повинуясь живущим во мне воспоминаниям, только всегда прихожу на одно и то же место – за околицу деревни, где возле полуразрушенной часовни царапают ветвями небо две старые липы. Весной они особенно хороши, и несмотря на то, что живут эти деревья не первый век на земле, всегда от них веет неудержимой и окрыляющей молодостью. Ранней осенью, когда притихшие липы осыпают листву, люблю стоять под ними в ясный погожий день и смотреть на знакомые дали, вдыхая аромат свежего сена от посеревших сверху стогов, такой густой аромат, что, кажется, его можно ощутить ладонями, словно теплые струи дождя.
Но зимой к старым липам, стоящим на отшибе от проселка, не пройдёшь с дороги по крутым сугробам, по глубокому снегу. И тогда смотрю на них издалека, на могучие, с потрескавшейся корой стволы, на их зимнее оцепенение, и спокойней делается на душе, озарит её ясным светом воспоминаний, словно вызвездит ночное тёмное небо после долгой метели.
Каждый раз смотрю на деревья и то ли шепчу пересохшими губами, то ли просто думаю про себя:
– Какая долгая жизнь! И всю жизнь вместе! Мы тоже могли быть рядом…
Помню короткий, как выдох, вечер середины июля.
Помню редкие звезды в проталинах меж облаков, далекие и загадочные, как обещание грядущего счастья.
Помню ее тихий взгляд, внимательный и любопытный, от которого встрепенулась душа и будто сдвинулась с места.
Помню. Всё помню!..
В то время в нашей деревне, быстро пустеющей год за годом, показывали кино прямо на улице, около дома киномеханика, которого все, и ребятишки, и взрослые, называли просто Шуриком или «кинщиком», хотя этому Шурику уже перевалило за пятьдесят. Был он мужичком маленького роста, щуплым, грудь его впадала настолько, что голова всё время оказывалась впереди, и оттого он со своим длинным носом походил при ходьбе на какую-то странную птицу. Никто в округе не мог лучше его ремонтировать мотоциклы и ловить летом на удочку рыбу. Мне не раз доводилось бывать с ним на рыбалке и до сих пор, по прошествии многих лет, не встречал я более умелого рыболова, хотя и повидал на своем веку всяких специалистов этого дела. «Он и в луже на уху наловит», – говорили про Шурика в деревне.
Сельский клуб наш закрыли, потому что зимой ходить туда было некому. Старую, но ещё добротную постройку разобрали и перевезли на центральную усадьбу колхоза и пустили её под склад для запчастей. А летом съезжались в деревню студенты на каникулы, внуки из городов к бабушкам и дедушкам, и вечерами всем деться было просто некуда. Кто на мотоцикле, а кто на велосипеде гоняли в соседнее село за девять верст посмотреть кино и потанцевать с местными девчонками. Тогда «кинщик» решил устроить «клуб» на собственной улице. Соорудил несколько простеньких скамеек из толстых нестроганых досок, прибив их концы большими гвоздями к березовым чуракам. Днем он кнопками прикалывал на дверях деревенского магазина афишу, напечатанную обычно синей и зеленой тушью. Под названием кинофильма Шурик добавлял другим шрифтом пояснения для зрителей: «военное», «про любовь», «шпионаж», «кинокомедия» и другие. Фильмы с подписью «шпионаж» он уважал больше других и потому слово «шпионаж» всегда было подчеркнуто жирной красной линией. Вечерами на старой, почерневшей от дождя и времени оградной двери вывешивался клееный-переклееный с тыльной стороны белый экран, выносился деревянный стол, и на него водружался кинопроектор. Шурик собирал деньги за просмотр, подсвечивая себе маленьким фонариком-жучком, и начинал крутить кино. Все мы были этому очень рады, запасались по дороге ветками березы или черемухи, чтоб отбиваться от комаров, и шли вечером смотреть очередной фильм. Частенько киномеханик к началу сеанса бывал пьян, то после ремонта чьего-нибудь мотоцикла, то после удачной рыбалки или по случаю праздника, советского или религиозного. Тогда зрители сами выносили из избы стол, тащили из чулана кинопроектор и подключали провода. Шурик внимательно следил за всем этим сидя на ступеньках крыльца, широко расставив ноги в бессменных кирзовых сапогах, попыхивал папироской «Беломора» и не произносил ни слова. Когда всё было готово, аппаратура установлена, экран повешен, деньги за просмотр со зрителей собраны самими же зрителями и тут же вручены киномеханику, он папиросой показывал в сторону кого-нибудь из мальчишек-старшеклассников и подавал команду: «Заряжай!»