Былина – не единотканное полотно, это сшитый из наиболее ярких кусков памяти плащ, который издревле набрасывает народ на плечи своей истории.
И эта повесть такова – не реальность, но былина, которая должна быть у каждого старшего для всякого младшего, поскольку в ней намёк, во все времена бывший уроком разумному.
Если ясное и очевидное само себя объясняет, то загадка будит творческую мысль. Вот почему исторические личности и события, окутанные дымкой загадочности, ждут от нас всё нового осмысления и поэтического истолкования.
⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ Стефан Цвейг
⠀
⠀ Посвящается моему другу, большому спортсмену
⠀ ⠀ ⠀ ⠀и настоящему человеку Д. Е. Сычёву.
– У трэллей1 не рождается берсерк2, Бруни!
– Они бонды3, – ответил Бруни и почесал под рыжей с соломенными концами бородой.
– Только трэлл живет в вонючей яме, обложившись брёвнами и гнёт спину, – сплюнул Кьяртан.
Его раздражала лошадь, лес, раздражало то, что он, непривычный биться конным, окостенел от скачки и, спрыгнув с лошади в той деревне, едва не споткнулся, когда на него бросился замотанный в вылезшую волчью шкуру мерянин4 с чёрным копьём.
Мерянину он выпустил кишки быстро и зло и ещё надрубил руку с копьём, пока, умирая, тот возился на навозе в клубке из собственных внутренностей.
Бруни наконец выудил вошь из бороды, рассмотрел её, раздавил и ответил:
– Медведи как раз и рождаются в ямах.
Несколько едущих рядом воинов согласно закивали.
По дубам прошелестел ветер, затерянные в кронах, тронутых утренними лучами, перекликались птицы, кони послушно перебирали копытами, лязгало железо. Впереди покачивались закинутый за спину круглый чёрно-жёлтый щит их ярла5 и широкий плащ сотника с Муромского погоста.
– Мы бьёмся за трэллей, – проворчал не унимаясь Кьяртан.
– Мы бьёмся за славу, – улыбнулся Бруни и поудобнее устроился в седле.
– И серебро! – хохотнул кто-то сзади.
– Серебро, полученное в настоящем, всего лишь отблеск сияния славы в будущем! – обернулся, ещё шире улыбаясь, Бруни.
– Не много мы тут её добудем, – не сдавался Кьяртан. – Отгоняя от трэллей ублюдков в вонючих шкурах…
– А мне всё нравится, особенно здешние пышные девки! – отозвались сзади, и послышались смешки.
Бруни тоже усмехнулся и, вдруг поворотив голову, уставил на Кьяртана пересечённое шрамом лицо с бледными, как капель, глазами и сказал:
– Слава здесь. Я чувствую. – И тише, так что его, наверное, могла услышать только рыжеватая, выделенная князем ему, как и всем урманам6, лошадь, добавил: – Только, может, и не наша…
И снова вспомнил, как встретил на щит копьё, присел, отвёл щит немного в сторону, ударил топором по замотанной в какие-то тряпки ноге, распрямился и снова осел, теперь словно смахнув топором воющему мерянину пол-лица.
Как метнулся через плетень, бросился на истошный бабий визг в тёмную низкую дверь. В дымной прелой полутьме перескочил через детское тело к чёрно-белой рычащей и надсадно визжащей куче из мельтешащих бабьих бледных ног, мужских жилистых рук, пытающихся развести эти ноги, кабаньей шкуры и холщовой понёвы7. Как, хакнув, рубанул спину в шкуре и оторвал от вопящей бабы мерянина, у которого изо рта хлынула кровь.
Как баба с воплем кинулась к лежащему на полу мальцу, упала, и Бруни, сграбастав детское тело, сделал шаг к ней. А малец, вдруг ожив, вывернулся из его рук, шлепнулся на пол, попытался вскочить на ноги, но упал, словно они его не держали, и, зарычав, на руках пополз не к голосящей, размазанной на земляном полу, как сметана, матери, а к ещё дёргающему ногой мерянину, чтобы душить и рвать руками, зубами! На его губах пузырилась пена, глаза горели, на лбу расплывался синяк от удара древком копья. Сколько ему – пять, семь лет?
«Слава… – ещё раз подумал Бруни, сын Регина. – Она появилась здесь, и мы её ещё услышим».
Отец, морщась и прихрамывая на ногу, в которую давно, ещё в тот день, восемь лет назад, угодила мерянская стрела, сволок оконце и освободил в избе воздух. Из-под двери потянуло весенней утренней прохладой. Старый, ещё с вечерней растопки дым, серый и отяжелевший, колыхнулся в сторону. Молодой синий дым заструился на его место, когда мать раздула угли под берестой.
– Нежданко, расщепи, – сказала она, оборачиваясь.
Лежавший на лавке Неждан перевернулся на спину, откинул рогожку, которой укрывал на ночь спину, рывком сел и, тряхнув головой, взял руками сначала одну, неподвижную, как колода, ногу, спустил на земляной холодный ещё пол, потом спустил вторую и привалился спиной к стене. Мать подала ему берёзовый разветвлённый обрубок. Взявшись за рогульки, Неждан напрягся и развёл их в стороны, расщепив обрубок посередине. Мать с улыбкой подала ещё такой же.
– Силища, – буркнул отец, – да бестолковая.
– Коли не урмане… – начала мать.
– Урмане! – вдруг взвился отец и задвигал чёрными, корявыми от работы руками. – Опять ты про урман своих! Урмане пахать будут?!
Мать закрыла собой опустившего голову Неждана.
– Коли не урмане, и его, и меня бы прибили тогда…
Лицо отца сделалось тёмным и влажным, как борозда, и он закричал через серую бороду:
– Не урмане ли свыше княжей дани у мерян берут, и на нас вся мурома8 пошла? Не те ли урмане у них рощи святые жгли?! Жили обочь – они по лесам, мы по приречью, все своим богам молились, нет, мало им от нашего пота брать, взялись по мерянским деревням рыскать! Другого бога насаждать урманскими топорами, когда урмане твои сами грому кланяются!
Мать от Неждана бросилась к отцу, не боясь побоев, схватила за плечи и, теперь словно прикрывая его, как до этого от него прикрывала Неждана, зашептала:
– Ты что, услышит кто…
– Донесут – по правде отвечу, – сказал отец, глянул на Неждана и добавил: – Волхвы, что ему другое имя после того, как обезножил, нарекли, не правы, не Богуслав он. Боги нас прокляли. Как был Неждан, так и остался.
Оторвал от себя плачущую жену и вышел в голубеющий от весеннего рассвета проём распахнутой двери.
Неждану шел пятнадцатый год. Он перестал ходить с того летнего утра, когда мерянские рода, возмущенные не столько данью, сколько свержением их священных камней и дубов княжьими гридями9 и княжьими же урманами, бросились мстить. Ему тогда было семь.
Грабили, жгли, уводили скот, детей и особенно девок, чтобы резать для принесения в жертву лесным богам.
Когда набеги стали частыми и с весей подобрались к богатым пашней селищам, сотский ближнего городища по оврагам, дальше от реки, у одного из них поставил гридь и урман.