Для некоторого занятного начинания мне пришлось на прошлой неделе записать на листке бумаги имена занимающих меня поэтов, пишущих по-русски.
С изумлением я поняла, что вот уже их тридцать, уже сорок, а я все вспоминаю важные способы письма.
Русскоязычная поэзия сегодня, на мой взгляд, находится в отменной спортивной форме, вполне адекватной выпавшей ей, в принципе невозможной, трагической задаче.
Есть ли у этой поэзии лидеры, короли, вожатые – это вопрос вкуса и идеологии. Вообще для меня вопрос лидерства, позиции начальника поэтов является болезненным, как сыпь, проступающая на руке, как экзема: скажем, хищный опыт карьеростроения Ахматовой, переданный ей Бродскому, представляется крайне вредоносным для осознания поэтического ландшафта, особенно синхронного: в то время, как оптика «победителя» устроена с целью стирания, подавления множественности, именно наслаждение полифонией кажется мне тем, ради чего мы входим в поэзию нашей современности.
И при этом ощущении сложного многоголосия Игорь Булатовский, я вполне в этом убеждена, является сегодня одним из самых мощных, странных, безжалостных и человечных голосов нашей/моей русской поэзии.
Как устроено стихотворение Булатовского? Перед нами сочетание двух данных, двух задач; формальное мастерство его сегодня несравненно, ну или сравнимо с сильнейшими из мастеров: он может построить из слов и звуков все, что угодно, но его задача, построив – разрушить, создать руину, напоминающую нам случай Вагинова, как его описал Бухштаб: «В Вагинове разложение акмеистической системы достигло предела. Не строфы, не двустрочия, но каждое слово отталкивается здесь от соседнего… <…> Чужие слова, чужие образы, чужие фразы, но все вразлом, но во всем мертвящая своим прикосновением жуткая в своем косноязычии ирония…»[1]
Это воссоздание, поддержание руины имеет традицию: пришедшие после Блока и Мандельштама – Вагинов, Ривин, Гор, Рудаков, Елена Шварц, Юрьев, Стратановский, Зельченко – авторы «ленинградской антологии», описывающие свою цивилизацию на грани или в процессе исчезновения. Настоящая книга Игоря Булатовского – вся о моменте и об осознании конца, который (увы и ах) не есть биологическая смерть пишущего (так как я сейчас занимаюсь исследованием о Варламе Шаламове, Николае Никулине и проблеме «письма с точки зрения доходяги», такая субъективность, оказывается, тоже возможна: можно писать и о своей смерти в момент смерти…), но, для Булатовского, принципиальнее момент, когда поэт, поэтическая машина понимает/осознает свою бессмысленность… и все же продолжает работать. Перед нами книга о перерождении в существо виновное, в abject языка, перед нами книга поэта, принимающего на себя позор своего языка – то есть в высшей степени о нашем состоянии сегодня.
Если бы меня спросили, каково самое важное для меня стихотворение последнего времени об отношении пишущего со своим временем, я бы выбрала это:
…можно костьми в эту музычку лечь
рядом с огромной мужичкой
и по одной в ее жаркую печь
и по одной в ее жадную печь
косточки спичку за спичкой
будет и охать она и стонать
брюхом тебя прижимая
родина-баба етить твою мать
родина-баба эдипова мать
к травке червивого рая
на спину ей будет капать слюной
полной разумного яда
желтый ублюдок родимый родной
желтый ублюдок ваш общий родной
с облачка доброго ада
ну а когда до последней дойдет
косточки точки бороздки
вытрет пьеро окровавленный рот
вытрет пьеро намалеванный рот
юшку сморкнет на подмостки
Текст о песенках Пьеро/Вертинского, бежавшего из объятий Дитрих в объятья Сталина, чтобы песенки эти оглашали, утешали чудовищную Родину. Текст о том, что остается от певца, от сказки потом, после того, как ее рассказали. У голоса, который воссоздает Булатовский, есть безошибочно опознаваемый аффективный силуэт – это голос, внутренний мир человека в отвращении: от своей истории и от своего места в ней.
Послушай же холод под сводом ребра:
там вертится черный бесенок оф-бита.
И сделай лицо, будто это игра
и – что там?.. – ну, будто бы почка отбита…
И песня все та же, а в ней сатана
дрочит на холеные целые ноты;
и тихо ее напевает страна,
несущая бремя любви и заботы.
Красота и отвращение постоянно соединены в этих текстах, что опять же приводит на ум руину.
В некоторых теоретических построениях это и есть Sublime, Возвышенное, но особого рода – описанное Хэрриет Мурав, Леоной Токер и ВПС: это возвышенное Советского века, но можно сказать, что Булатовский описывает состояние человека, обнаружившего, что Советский век-зомби звонит в дверь дважды.
Все, что мы (о сколь наивно!) полагали отчужденным, отдаленным, заключенным в саркофаг, ожило гниющее/недогнившее, полное страсти: запятнать сожрать все живое своим страшным «можем повторить». Это стихи об осознании лишения агентности, о бессилии, о поражении:
Скорей, родная, пока не закончилось,
иди сюда, посмотри,
что они делают с нами!
Теребят, вертят, как брелочки,
перебирают, накручивают, как це́почки,
слегонца подбрасывают, как монетки,
взяв между большим и указательным,
подносят к носу, поцарапывают ногтем,
взвешивают, как свою мошонку;
вставив между указательным и средним,
трясут, как дешевой авторучкой,
сворачивают, как проездной билетик,
в острую трубочку и ковыряют в зубах,
мусолят, мусолят, не знают, выбросить
или оставить: мы надоели, но, в общем,
снимаем нервное напряжение.
Ну вот, родная, ты всё пропустила!
А было так забавно!
И видно было как на ладони!
Мы корчились, крутились, вертелись,
растягивались и сжимались,
подергивались, тряслись, дрожали,
сморщивались и разглаживались,
раздувались, подпрыгивали, плясали,
перепутывались и комкались,
продевались друг в друга, вились,
расхлопывались и схлопывались,
трещали, хрустели, дребезжали,
клацали, скрипели, повизгивали,
скулили, воняли, истекали, сочились,
терпели, терпели, не знали, умереть
или жить: все надоело, но, в общем,
оставляло некоторую надежду…
Именно вопрос залога: можем ли мы позволить себе сегодня хоть что-то, кроме пассивности (в английской грамматике есть разительный термин: Passive voice, пассивный голос). И есть ли у пассивности, исторической, политической, социальной – свой голос? Или голос, производимый сейчас стихами Булатовского, это голос отвращения при осознании собственной пассивности, голос в поисках выхода из, ухода от нее?
Стоит ли говорить, что Булатовский – поэт ученый (как М. Г. Гаспаров описывал, например, Катулла), и перед нами стихи разочарования в знании, поражения знания в правах, но все же, если что-то поэту-знайке и оставляет «некоторую надежду», то это именно способность служить другим, чужим текстам. Если уж речь идет, в частности, о мастерстве, мне кажется, что одной из составляющих мастерства, то есть яростного служения некоторому ремеслу при наличии физиологических данных, является момент, когда мастер выходит из себя, начинает множить грани умения: Булатовский делает это как издатель и переводчик.