Медуница. Сладкое, тягучее слово. Греет губы, ласкает язык. Медуница. Не быть в чужой власти тому, кто приручил ее, пригрел на груди. Леся оттянула тесемку, поймала гранью оберега луч, бьющий сквозь листву, и в прозрачной глубине вспыхнули синеватым огнем застывшие лепестки. Медовые, живые, могучие. Так сказал идущий позади. И голос его срывался, и влажные пальцы дрожали, и глаза блестели от еще не пролитого, пока не прожитого, но грядущего.
– Вот, не снимай… Там медуница, она… – сказал Лежка, а Леся тут же поняла.
Если что и спасет путника от беды в глухой чащобе, так вот оно – повисло на шее, принесенное в дар, незаслуженный, а значит, бесценный.
Потом они говорили что-то еще, сбивались, ежились, кто-то звал идти, что-то держало на месте, покачивалось на краю, время утекало, и Леся отвернулась, поспешила на зов. А когда за спиной вдруг зазвенело, оберег налился живительным теплом, и стало легче. Дышать, идти, не бояться, не размышлять, позволяя лесу принять себя. Ведь позади шел Лежка. Со всей своей немыслимой, нездешней красотой. Забрал тяжелый мешок, легко вскинул его на плечо, улыбнулся мельком, бледный от решимости, и зашептал чуть слышно на ходу:
– Лес мой господин, не оставь в беде, не пусти по следу тварь болотную, не дай пробудиться мертвому, не дай заснуть живому…
Мертвая, что и не думала спать, прорываясь сквозь заросли орешника, остановилась, глянула через плечо, выпачканные в грязи губы злобно растянулись.
– Ты зачем нам, мальчик? – просипела она. – Возвращайся в дом. Род твой обескровлен совсем, хоть сам не губись…
За орешником сгущалась темень, лучи вязли в переплетении веток, воздух становился зябким и влажным. От земли по босым ногам поднимался холод. Леся обхватила себя за плечи, вдохнула глубоко аромат хвои, влаги и мха. И сразу потеплело. Перестали колоться сухие ветки, отогрелись заледеневшие пальцы, разлилась по телу нежданная сила. Хоть бери да иди, знать бы только куда, – но та, что обещалась провести, скользнула мимо Леси, встала перед Лежкой, уперлась ладонью ему в грудь.
– Не пущу! – зашипела она. – Слышишь меня? Не нужен ты нам. Лес тебя не слышит, или не понял еще? Сгинешь здесь в первую ночь и нас за собой потянешь!
Лежка смотрел на ее бледную, синеватую руку и сам стремительно бледнел. Но возвращаться не собирался.
– Я пойду, с ней пойду, не с тобой, – бормотал он. – Поняла? Не с тобой.
– А ей ты на что? – Мертвая оскалила острые зубы. – Я ее прочь из леса веду, таков уговор.
– И хорошо… Вот проводим, я домой вернусь. А одну с тобой… Не пущу. – Обхватил скользкое запястье, сбросил с себя. – Пойдем уже, скоро хватятся.
Дом и правда виднелся еще сквозь густую лещину. Ветер нес его запах – страха, крови, печали и звериного тела, безжалостного в своей злобе. Но мертвая будто не чуяла, не страшилась того. Изорванный саван плохо скрывал наготу и тлен, но она выпрямила спину, посмотрела властно, не терпя возражений.
– Я все еще тетка твоя, Олег. Я и приказать могу.
Лежка поднял на нее глаза. Светлые-светлые, как холодный ручей. В них блеснуло влажно и горестно.
– Тетку мою звали Поляшей, умерла она много весен назад. А ты тварь болотная, мне не указ. – Сошел с тропы, обогнул мертвую, застывшую от его слов, кивнул Лесе. – Холодно тут, обулась бы. Простынешь.
Леся послушно приняла стоптанные ботинки, слишком большие для нее, но крепкие, влезла в линялые шаровары с рубахой, укуталась в шерстяное полотно, колючее, помнящее тепло, с которым вязали его.
– Спасибо.
Пока она одевалась, Лежка упрямо смотрел в сторону, только шея покраснела от смущения. Мертвая тетка поглядывала на него, но молча, злость расходилась от нее душными волнами, Леся ощущала ее кожей, как липкий пот в разгар зноя.
В густом киселе памяти мелькнул автобус – скрипучая развалюха, выкрашенная в красный, широкие окна, снятая крышка на раскаленном двигателе, прожженные сигаретами сиденья, по два в ряд. Народу набилось так, что не хватает поручней, чтобы держаться на поворотах. Толстая тетка в цветастом сарафане потеряла равновесие и начала крениться в сторону. А там Леся. Она уступила место старушке в соломенной шляпке, и та теперь сидела рядом с Лесиной бабушкой, о чем-то беседуя, склоняя слишком тонкую для ее головы шею. А тетка все кренилась, уже почти падала. Лесю обдало жаром изможденного тела, всей этой потеющей массой, залежами, накопленными за сорок лет несчастливой сидячей жизни. Автобус дернулся и затормозил у остановки. Кондуктор скрипуче объявил название. Какое-то слово и номер. Лесина бабушка оборвала беседу, одной рукой подхватила сумку и пузатый пакет, второй – Лесю и потащила ее к выходу, расталкивая потных, грузных и измученных. И злость их расходилась волнами, пахла кислыми складками немытого тела, липла к коже, как пропотевшая ткань цветастого сарафана.
– Леся, – позвал ее кто-то, прорываясь через толщу киселя. – Леся! – Она открыла глаза.
Вместо раскаленного нутра автобуса перед ней раскинулся лес, могучий и живой, вместо бабушки с лицом человека, застрявшего посреди океана горести, – Лежка, красивый до невозможности.
– Я здесь, я вернулась, – сами собой пробормотали губы, а Лесе осталось только слабо улыбнуться ими.
– Если не поспешим, все здесь и останемся.
Мертвая рывком сорвалась с места и ринулась по тропинке между раскидистыми кустами, на землю упали недозрелые орешки – зеленые еще, с пушистыми бочками. Лежка подхватил один, сжал в кулаке.
– Пойдем, – позвал он Лесю.
И она пошла.
…Из лощины они выбрались, когда солнце перекатилось с зенита – разлилось щедрым потоком по низинам, напекло макушки осин и поспешило скрыться за пышными, будто сбитый белок, облаками. Путь по узкой заросшей тропинке, звериной скорее, чем человечьей, давался тяжело.
– Хороши лесовые, нечего сказать, – ворчала мертвая. – От бурьяна тропки не чищены, вон ветками все завалено, ничейная земля!
– Некогда нам было, – пытался оправдаться Лежка, обгоняя ее, чтобы убрать с пути засохшую корягу.
– Некогда-некогда, видать, много сил нужно, чтобы кровь свою болоту отдать… – не унималась названная Поляшей.
– Зря ты так… Без Батюшки мы… Давно без Ба- тюшки.
– Будто он от бурелома дороги мел!..
Но Леся их не слушала. С каждым шагом она будто отделялась от тела и пути, по которому упорно шла. Первыми исчезли ощущения: солнце больше не пекло макушку, пульс не вторился в пережатых руках и отхлестанных щеках, не натирали в грубых швах чужие ботинки. Потом исказились мысли. Вот Леся прислушивалась к бессмысленной брани идущих впереди нее; вот приглядывалась к той, что никак не получалось назвать Поляшей, ведь на деле она была мертвой; вот до одури боялась ее; вот до смешного надеялась еще, что все это глупость, неудачная шутка; вот размышляла, а не сходит ли с ума сотрясенный ее мозг, пусть Глаша и вылечила рану, но, может, внутри та успела натворить дел, потому так смутно все, так немыслимо. Чем не решение всех бед? Чем не объяснение?