30 декабря 1860 г. Москва
В домашнем театре особняка Скалинских старая крепостная труппа разыгрывала постановку «Полифем и Галатея». Для зрителей в зале расставили стулья, на рампе укрепили толстые восковые свечи, и в их теплом свете алый бархат кулис и полинявшие от времени краски декораций не оскорбляли взыскательного взора гостей. А вот с актерами и актрисами дело обстояло гораздо хуже.
Театральная труппа досталась богатой московской барыне Меланье Андреевне Скалинской в наследство от ее покойного мужа. Он скончался в возрасте восьмидесяти лет и всю свою сознательную жизнь, как и отец его, слыл заядлым любителем домашних представлений. Актеры и актрисы же постепенно перекочевывали из возраста пожилого в возраст старческой дряхлости.
Они толпились на сцене, изображая юных нимф и пылких сатиров, украдкой кашляя, неловко пританцовывая. С потными напудренными лицами, густо нарумяненные, с подведенными глазами и бровями, в пыльных париках актеры выглядели, словно кучка привидений из прошлого. Когда-то яркие хитоны и туники открывали взору зрителей изуродованные подагрой ноги нимф. А когда нимфы поднимали дряблые руки вверх, славя свою предводительницу Галатею, то становились видны темные впадины подмышек, заросшие седыми волосами, давно уже не знавшими квасцов.
Но лозы рук, хрустальные, крепки – любовь их вьет и страх неизреченный…
Пожилая актриса в обсыпанном золотистой пудрой кудлатом парике декламировала это надтреснутым фальцетом. Актер, изображавший циклопа Полифема, грозно рычал, представляя муки неразделенной любви к красавице-нимфе, и при этом украдкой цеплялся за задник, изображавший пасторальный пейзаж, так как его поставили на ходули и обмотали волчьими шкурами, чтобы добавить влюбленному циклопу роста и устрашающего вида.
– Такие зрелища были в моде лет сорок назад, – шепнул барон Модест Корф сидевшему рядом с ним молодому помещику Клавдию Мамонтову. – А потом ваш батюшка написал «Руслана и Людмилу», и мы все словно прозрели.
Вторая часть фразы была уже адресована к расположившемуся с другой стороны от Мамонтова Александру Пушкину, сыну поэта, статному, высокому, широкоплечему, в мундире лейб-гвардии Конного полка. Тот вежливо улыбнулся. А барон Корф, как и все, кто встречал Александра Пушкина-младшего, пытался понять, бросая украдкой острые взоры, – как сильно похож он на отца… или на красавицу мать? Серо-голубые глаза, высокие острые скулы, в чертах лица твердость и горделивая уверенность.
Барон Модест Корф приходился дальним родственником барыне Меланье Скалинской, урожденной Смирновой. И занимал должность директора Императорской публичной библиотеки. Он любил поговорить о том и о сем – не только о редких изданиях.
– Испанская поэма семнадцатого века, а они ее здесь в театре перевели на французский. Декламируют, конечно, ужасно. Не хватало только, чтобы кто-то от натуги на наших глазах испустил дух. Это, наверное, последний крепостной театр… Остальные все уже приказали долго жить. Я сидел на их репетиции перед представлением, листал оригинал поэмы. Невольно слышал, о чем они говорили, – так вот все разговоры этих актеров были исключительно насчет воли.
– Насчет воли? Освобождения от рабства? – живо откликнулся помещик Мамонтов.
– Насчет того, что за напасть такая грядет – воля, – барон Корф усмехнулся. – Слухи, слухи витают, множатся, что через месяц-два выйдет царский указ. Официально уже объявят то, о чем столько говорят весь последний год. Свобода, свобода… Так эти актеры просто в ужасе неописуемом.
– В ужасе? – переспросил шепотом Клавдий Мамонтов. – Они же крепостные, а станут свободными людьми!
– А они от этого в ужасе, мой друг. Ноют, шепчутся – что с нами будет, куда мы пойдем на старости лет, раз крепостной театр исчезнет.
– Но они актеры, многие из них знают по два-три языка, учились мастерству в Италии и Франции, умеют играть на разных инструментах, декламируют, сведущи в литературе, поэзии. Это же не какая-то темная челядь, это хорошо образованные люди!
– И тем не менее свобода их страшит. Воля – беда новая, неминучая – это я сам слышал здесь от них. Ну, может, конечно, возраст их преклонный… Но дело не только в возрасте. Они привыкли к своей жизни.
– Нельзя привыкнуть к рабству. Противоестественно это.
– Это вы им скажите, дорогой мой друг. Такое впечатление, что свобода нашему богоспасаемому народу не очень-то и нужна. Холопство как привычка, как образ жизни, как состояние ума, души. Я тут слышал в Дворянском комитете, мол, крепостничество – это не что иное, как духовные связи, завещанные нам еще от пращуров. Духовные связи нашей святой Руси. Не только лапти предки наши плели, лыко драли, пеньку сучили, но и скрепы вот такие ковали. Клавдий, душа моя, здесь их кормят досыта, по крайней мере. Меланья не скупится – им и кашу дают, и эти, как их… пироги с требухой. А по праздникам и чарку поднесут. И сечь их давно уже перестали. Раньше-то, конечно, при ее муже пороли на конюшне. Но вот уж сколько лет как не порют. Милуют. А что еще им надо?
– Вы что-то уж говорите совсем какие-то вещи мрачные и унизительные для человеческого состояния, – сухо бросил Клавдий Мамонтов. – Саша, а что ты на это скажешь?
Но Александр Пушкин-младший промолчал, он смотрел в этот миг на сцену.
Циклоп Полифем в любовных муках совсем отвернулся от зрителей, пряча изуродованное гримом лицо свое. А у самой рампы на сцене появились два новых персонажа пьесы – Вакх и Помона.
В отличие от стариков актеров, эти были молоды: Вакх-Дионис белокурый и стройный как тополь, в венке из винограда со шкурой рыси, свисающей с плеча, и с увитым плющом тирсом в руке. Прекрасный голубоглазый бог – высокий, сильный. В роли Помоны выступала Аликс – двоюродная кузина Меланьи Скалинской. Клавдий Мамонтов сразу ее узнал. Она была дружна с женой Пушкина-младшего Софьей. Они в начале вечера и сидели вместе в зале, о чем-то мило шептались – жена Пушкина, снова беременная, усталая, поблекшая, и эта Аликс – девушка двадцати шести лет, так до сих пор и не нашедшая себе жениха на московских балах.
Прекрасными у Аликс были волосы – темно-каштановые, густые и блестящие, украшенные сейчас свежими цветами. В остальном же она красотой не блистала – невысокая, худая, даже слегка костлявая, вся какая-то неловкая и угловатая, с мелкими невзрачными чертами лица, лишенного здорового румянца.