С одной стороны толстой узловатой веревки – крюк в потолке, причудливо загнутый и с проседью от белил; с другой – я, худой, с черными вьющимися волосами, с карими глазами, с большим, можно сказать, видным носом. Во всяком случае, так его всегда называла мама. На моей тонкой шее вальяжно лежит петля. Я бы даже сказал – элегантно. Она будто живая: как дремлющая змея, которая вот-вот захлестнет шею в последнем своем, подлом объятии… Такие петли часто показывают в старом американском кино.
Я раскачиваюсь на табурете и с ужасом думаю, что ножки этой древней развалины расшатались так, что могут разъехаться раньше, чем я сам оттолкнусь от нее в вечность. В голове мелькает, что надо бы снять петлю и заменить табурет более надежным стулом, но потом решаю, что лучше просто не двигаться и думать о своем, то есть о предстоящем толчке или…прыжке. И я начинаю думать.
Но думать совсем без движения я не могу и поэтому осторожно, чтобы ненароком не разбудить случайность, поворачиваю голову. Мой взгляд попадает на пыльную поверхность шкафа. Я ничего не могу там разглядеть, но вспоминаю казавшийся когда-то забавным анекдот о том, как некий неудачник решил повеситься и вдруг увидел на верхней крышке шкафа сигаретный «бычок», выскользнул из петли и задумал покурить в последний раз. Потом он также «случайно» увидел на антресолях недопитую бутылку водки и допил ее. После этого вышел на балкон и, просветлев от неожиданных удовольствий, улыбнулся и подумал, что «жизнь налаживается!».
Сейчас мне не смешно. Во-первых, я никогда не курил, во-вторых, у нас нет антресолей (от чего вечно страдала моя мама: это казалось ей ущемлением исконных «прав человека» на жизненное пространство!), а в-третьих, в доме водки не водилось со дня смерти моего отца, горького пьяницы-еврея. Он и в этом был оригиналом.
А еще он не умел ловчить, за что его презирала вся наша многочисленная родня. Тоже, кстати, не умевшая ловчить, но самоуверенно думавшая, что умеет. Ему не доверяли соседи и коллеги по его безденежной работе. Как же, говорили они, еврей, который не ловчит, либо вовсе не еврей, но зачем-то врет, что еврей, то есть ищет какую-то непонятную выгоду; либо уж такой хитрый еврей и так лихо ловчит, что конца и края этому невидно. Никто даже не мог понять, где, когда и кого он обманывает. И главное: что он, в конце концов, с этого имеет?
А то, что отец горько пил и даже иной раз засыпал в тамбуре подъезда, так и не добравшись до квартиры, воспринималось вообще крайне подозрительно. Наш сосед, престарелый антисемит Коля Власкин, глубокомысленно изрекал по этому поводу за доминошной партией: «Примазывается, гад, к русскому пролетариату, а все как был жидом, так жидом и помрет!» Отец постоянно одалживал ему деньги на водку вечером и на пиво похмельным утром, а потом старался не встречаться с Колей Власкиным, чтобы тот не заподозрил, будто отец умышленно попадается ему на глаза и тем самым намекает, что пора бы, мол, вернуть все долги. Собственно, Коля, по его глубокому убеждению, ничуть не ошибся. Отец умер хитрым, мелочным «жидом», так и не спросив с Коли ни копейки, и оставив его в недоумении и раздражении. Явно, мол, в чем-то надул и смылся от ответственности. Жидом, в общем, помер!
Мать всем говорила, что отец умер от сердечного удара. Лгала. Он захлебнулся собственной рвотой ночью, во сне. Так в справке и написали: «рвотная асфиксия». Сам не посмотришь и людям не покажешь! Прямо, геморрой, а не справка! Вот с тех пор водки, даже недопитой, в доме нет.
Я осторожно смотрю вниз, на диван. Наклонившись набок, на нем нелепо лежит мамина люстра, которую я снял с крюка, чтобы заменить ее веревкой. Мама бы мне этого никогда не простила. «Как, – сказала бы она, – тети Фаина антикварная люстра ему помешала! Тете Фае не мешала, дяде Боре не мешала, их сыну с русским именем Иван тоже не мешала.…А ему, видишь ли, крюк понадобился!» Так бы и сказала! Она, люстра, конечно, им всем не мешала, потому что они не собирались экспериментировать ни с крюком, ни с веревкой…
Удивительная люстра! На длинной золоченой цепи, опускавшейся в нашей карликовой квартире так низко, что даже моя мама, с ее вполне подходящим под габариты этого жилища ростом, рефлекторно втягивала голову в плечи, когда проходила под ней. Пять розовых роговидных плафонов, посаженных на литые бронзовые розы, венчались в центре всего этого сооружения тяжелой перевернутой пирамидой, на кончике которой матово отсвечивал белого металла шар. Необыкновенно часто перегоравшие лампы заменялись с таким великим трудом, что мы, в конце концов, решительно отказались возиться с каждым плафоном, и с нетерпением дожидались, когда погаснет последняя из ламп. Только после этого, чертыхаясь и проклиная подарок тети Фаи, свинчивали розовые стеклянные рога и выдирали прикипевшие патроны стоваттовых ламп. В комнате из-за этого подарка всегда, как смог над пыльным городом, висел полумрак. Нервы у всех были на пределе.
Тетя Фая подарила моим родителям эту люстру на свадьбу. Люстра, как и сама тетя Фая, к тому времени уже была далеко не первой молодости. На пирамиде был вылит знак: «FS-S». Тетя Фая заговорщицки подмигивала маме и шептала: «Нет, ты понимаешь, что ЭТО значит? Ты догадываешься, что ЭТО? Ты знаешь, где ОНА светила, эта аристократка?» Мама понимающе кивала, но в глазах всегда замирало недоумение, замешанное на мистическом ужасе и осознании своей обреченности так никогда и не додуматься до разгадки. А, по-моему, тетя Фая прибегла к одному из самых коварных своих приемов – выдать заведомую рухлядь за антикварный товар. Выгодно во всех отношениях – приходишь на свадьбу не с пустыми руками, в то же время не тратишь ни копейки на подарок. Все остальные подарки блекнут на фоне этого кошмара, а главное – молодожены до «золотой» свадьбы ощущают себя неблагодарными животными из-за того, что на жалкий алтарь их мещанского счастья тетей Фаей принесена почти ритуальная жертва, и теперь их примитивные пустые головы освещены ярким огнем, в историю рождения которого посвящены лишь немногие. И все – в вечном, неоплатном долгу! С этой минуты тете Фае достаточно, лишь войдя в квартиру и увидев, будто впервые, свисающего с низкого потолка бронзового пыльного монстра, восхищенно всплеснуть ладошками и умиленно, с признаками непреходящей печали, наклонить набок голову. А потом с отчаянием вздохнуть, говоря всем своим видом, что материальная ценность этого великолепия возрастает с каждым годом и, конечно же, искупает все затраты и заботы до скончания века.
Тетя Фая постоянно упрекала маму: «Я оторвала этот раритет от своего больного, измученного сердца, я вырвала его из сокровищниц нашей семьи, а ты даже не удосуживаешься смахнуть с плафонов пыль и заменить какие-то жалкие лампочки. Верни мне все это обратно!» Мама начинала суетливо вымаливать прощение и, кряхтя, залезая на стул, добрых полчаса возилась с плафонами, тряпкой и лампами. Она обсыпалась пылью и заливалась потом, краснела и сопела. По окончании экзекуции тетя Фая великодушно, воздев кверху рисованную черным карандашом бровь, прощала ее, а мама потом досадовала на себя, что не позволила тете Фае забрать ее ценный подарок назад.