Глава первая
Домоклов меч и расстрига Спиридон
Начало действия настоящего рассказа минут двадцать до полудня 12 декабря 1823 года; место действия – отделение грамматистов французского языка гимназии высших наук князя Безбородко в городе Нежине, Черниговской губернии.
Но что такое были эти отделения «грамматистов»? Хотя десятилетий курс нежинской гимназии и состояли из девяти годичных классов – шести гимназических и трех университетских, – но такое деление касалось одних только научных предметов. По языкам воспитанники делились на шесть отделений, совершенно независимых от научных классов, а именно: на принципистов (обучающихся началам языка), грамматистов (обучающихся этимологии), синтаксистов, риторов, пиитов и эстетиков (обучающихся эстетике по классическим образцам); причем для получения аттестата об окончании полного курса достаточно было по языкам пройти четыре отделения.
Таким образом, на уроке грамматистов французского языка, с которого начинается наш рассказ, помещались мирно рядом равноуспешные в этом языке ученики второго, третьего, четвертого и даже пятого классов научного курса.
В числе этих-то пятиклассников был и сидевший на задней скамейке четырнадцатилетний подросток, бледнолицый, с задумчиво-апатичным взором, с нависшими на лоб длинными белокурыми волосами и с острым ястребиным носом. По гимназическим спискам он значился Николаем Гоголем-Яновским; товарищи же и преподаватели называли его попросту Яновским. Ни тем ни другим, разумеется, и в голову не могло прийти, что из этого необщительного, ленивого и телом и духом человечка, напоминавшего о себе другим разве какой-нибудь не совсем безобидной шалостью, выработается великий писатель-юморист.
Пока профессор, Жан-Жак Ландражен, а в нежинском переводе Иван Яковлевич Ландражин, молодой еще француз, со свойственной его нации живостью и даже с увлечением толковал сидевшим перед ним на передней скамье лучшим ученикам сухие грамматические правила, облекая их для большей вразумительности в разговорную и повествовательную форму, на задней скамье между Гоголем и соседом его, Риттером, воспитанником четвертого класса, шел вполголоса совершенно посторонний разговор.
– Ну что же, барончик? – говорил Гоголь. Или храбрости не хватает? А еще Ritter, остзейский лыцарь!
– Храбрости у меня хватит и не на такую штуку, – отвечал Риттер, голубые глаза навыкате и пухлые розовые щечки которого, однако, гораздо более напоминали вербного херувимчика, чем закаленного в бою рыцаря. – Но за что же обижать Ландражина? Он всегда вежлив с нами, никогда не бранится…
– И колами награждает!
– А тебе бы, небось, четверки, когда и в зуб толкнуть не знаешь?[1]
– Перестанете ли вы трещать, господа? – тихонько укорил болтунов сидевший по другую руку Гоголя приятель его, четырехклассник Прокопович, здоровенный малый с густым румянцем во всю щеку, за что получил от Гоголя прозвище «Красненький».
– Годи, годи, мое серденько, сам еще с нами насмеешься, – отозвался Гоголь и обратился снова к Риттеру: – Вот что я тебе скажу, Мишель: коли угодишь в потолок над самой его макушкой, можешь взять, так и быть, за чаем мою булку; а промахнешься, так отдашь мне свою. Идет?
– Идет, – сдался наконец Риттер и достал из стола заранее разжеванный клякспапир и заостренное гусиное перышко.
Но бумажная жвачка успела уже пересохнуть и не давала хорошенько протолкнуть себя перышком. Риттер сунул ее себе в рот.
– Вы что это, Риттер, закусывать изволите? – окликнул его вдруг профессор.
Вопрос был сделан, как всегда, по-французски. Прибыв в Россию из Франции в 1812 году с наполеоновской армией, Ландражен не вернулся уже на родину, а пристроился в могилевском губернском правлении помощником переводчика; вскоре же, найдя более выгодным педагогическое поприще, он стал преподавать свой родной язык сперва в частных домах, а потом и в учебных заведениях. С 1822 года он состоял младшим профессором французской словесности в Нежинской гимназии, а также и хранителем гимназической библиотеки, которую старался пополнять, конечно, только французскими книгами. Благодаря этому, многие воспитанники охотники до чтения, говорили уже свободно по-французски. Гоголь, хоть и любивший читать, но одни русские книги, и Риттер, ничего никогда не читавший, не принадлежали к числу этих знатоков французской речи и потому отвечали профессору всегда по-русски. Ландражен им в этом не препятствовал – на нет и суда нет, – но отметками их, понятно, не баловал.
На оклик профессора Риттер проворно вынул изо рта свою жвачку и привстал с места.
– Я ничего, Иван Яковлевич.
– Слышали вы, что я сейчас объяснял?
– Слышал-с.
– Так повторите. Риттер безмолвствовал.
– Вы, может быть, и слышали, да не слушали. Покажите-ка сюда вашу тетрадку.
– Я, Иван Яковлевич, забыл ее в музее. «Музеями» назывались рабочие залы пансионеров, где они готовили уроки к следующему дню, и помещались вместе с классными комнатами но втором этаже гимназического здания.
– Эта забывчивость у нас просто хроническая, – заметил Ландражен. – Ну что, если бы все вы, двести человек, забывали этак свои тетради?
– А вот сейчас высчитаем, что бы из сего вышло, – сказал Гоголь и стал как бы считать по пальцам: – По четыре урока в день, это составило бы на двести человек восемсот тетрадей, а в год восемсот, помноженные на триста шестьдесят пять или, для краткости, на триста, – двести сорок тысяч! Легко сказать: проверить двести сорок тысяч тетрадей! Лучше уж прямо в гроб ложись и помирай.
Ландражен несколько раз порывался остановить школьника и наконец топнул ногой и громко крикнул:
– Eh bien[2], Яновский!
Точно речь шла не о нем, Гоголь с видом недоумения огляделся по сторонам: кого, дескать, это разумеет профессор.
– Гоголь-Яновский! – повторил тот. – Что вы, оглохли или забыли свою фамилию?
– Так это вы меня называли Яновским? – с наивным удивлением спросил школьник и неспешно приподнялся.
– А то кого же?
– Родовая моя фамилия – Гоголь, а Яновский – только так, приставка: ее поляки выдумали.
Молодой профессор чуть-чуть улыбнулся.
– Но сосед ваш, Риттер, например, откликается и на такие приставки, – сказал он. – Сколько мне известно, он простой остзейский фон, а вы величаете его и бароном.
– О, у него, как у милого ребеночка, этих ласкательных имен хоть отбавляй: барончик Доримончик, фон-Фонтик-Купидончик, Мишель-Дюсенька, Хопцики… А у испанцев он величался бы Дон-Мигуэль-Перец-Аликанте-Малага-Херес-де-ла-Фронтера-Экстра-ма-дура-дель-Азинос-комплетос.
При всем своем благодушии, Иван Яковлевич не выносил слишком большой фамильярности со стороны учеников. Он коротко призвал шутника к порядку и затем обратился снова к своим грамматическим разъяснениям. Но не прошло минуты времени, как с задней скамьи, через головы впереди сидящих, взвился в вышину самодельный метательный снаряд и пристал к потолку как раз над профессорской кафедрой.