Весь август волна эвакуации катилась через город: вереницы подвод с беженцами, надсадно ревущие автомашины, гурты скота, навьюченные коровы, верблюды. Несмолкаемый стон и гвалт стояли в улицах, ведущих к переправам, на которых денно и нощно челночили не то что пароходы и катера, а все самые завалящие лодчонки.
– Народу-то, народу! Это ж понять надо!
Матвеич сидел на скамье у забора вместе со своим восьмилетним внуком Степкой и все смотрел, смотрел на это мельтешение людское. Монотонный гул толпы навевал дремоту, мерещилось ему, что люди просто переезжают с места на место, как в бывалые годы заполоняли степные шляхи переселенцы, снимавшиеся с родных мест семьями, селами, чуть ли не целыми уездами.
– Живут – не видать никого, а как сорвутся с места – прямо беда!
Самому ему лишь один раз пришлось переезжать, давным-давно, когда обустраивалась Нахаловка у Мамаева бугра. Нахаловкой их поселок обозвали потом, а в ту пору обалдевшие от невиданных перемен, от вавилонского столпотворения, называемого неслыханным словом – индустриализация, – люди, свои, царицынские, а больше приезжие, решили, что пришла пора ухватить свое, и начали дуриком обживать лучшие места за городом, откуда весь мир как на ладони, что по эту сторону Волги, что по ту. Родники тут были чистоты небывалой. Правда, тогда прямо из реки пили без опаски, но вода из родников от бугра на много верст считалась целебной.
Вот там-то и обустроился Матвеич со своей невеликой семьей – женой Татьяной и непутевым оболтусом Степкой, родителем вот этого Степки, так похожего на своего отца, что временами казалось Матвеичу, будто жизнь только начинается или идет по какому-то заколдованному кругу. Вот тогда-то и был у него переезд, от которого, как вспомнить, по сей день берет удивление: всегда жили – последний хрен без соли доедали, а выворотили барахло в кучу – откуда что и взялось. Богач, да и только. Так его поначалу и прозвали в Нахаловке – Богачом. Не нравилась ему эта кличка, да что было спорить, чего ругаться, когда у многих из тех перекати-поле, что были согнаны на строительство заводов, все имущество умещалось в заплечных мешках.
– М-да, только и видишь, как велика Россия, когда она с места снимется. Это ж понять надо!
Степку дедова философия никак не задевала, он давно уж приметил сидевшего неподалеку мальца с кошкой за пазухой и понемногу отползал по скамье, чтобы удрать от деда. Кошка блаженно жмурилась в разрезе детской рубашки – хвост ее торчал из-под рубашки снизу, и не было никакой возможности отвести от него глаз, до того хотелось подкрасться и дернуть кошку за хвост.
– Ты не сучи ногами-то, не сучи, ты гляди знай, что делается, запоминай.
Степка будто не слышал.
– Сиди! – пристукнул дед ладонью по скамье. – Мы уж единожды попали в беду из-за твоего сумасбродства.
– А сам говорил: не единожды, – подначил деда Степка.
– Цыц! Знаешь, о чем говорю, зна-аешь!
Степка отвернулся от мальца с кошкой, чтобы не смотреть, не мучиться. А дед, как всегда бывало, когда вспоминал ту беду, расстроился. Случилась-то она всего ничего – днями, а уж измучила думами – сил нет.
А все из-за шалопая Степки. Не этого, того, сына. То никак не могли его обженить, а то в одночасье сошелся с казачкой, приехавшей на базар. И увезла его казачка на той же бричке, будто купленного на базаре порося. И не успели Матвеич с женой опомниться, как казачка уж и сына родила, вот этого Степку. Быстро у нонешних. Ну да время, видать, такое – все быстро. Заводы, на что трудное дело, и те вмиг вымахали трубами по всему берегу, отгородив Нахаловку от Волги, – Сталинградский тракторный, металлургический, всякие другие.
Вся-то жизнь проскочила в одночасье. Давно ли, казалось, христом-богом молил атамана, чтобы принял в артель спасателей, а уж и пенсия подошла, заслуженный отдых по-теперешнему. Отдохнуть-то вроде бы и пора, только пенсию такую дали, что если не кормиться с огорода своего, то ложись и помирай.
А тут и война подоспела, накуролесила. Степану сразу повестка пришла, и он исчез в разбегаловке прошлого лета то ли на севере, то ли на юге, сгинул. А этим летом и до младшего Степки добралась война: разнесло дом бомбой вместе с мамкой и всеми ее сородичами. Степка, бают, шастал по чужим огородам и потому жив остался. Прибежал домой, а дома нету и никого нету. Эка мальцу такое угораздило! Хорошо еще, что соседи адрес деда знали, отписали про все. И поехал Матвеич за внуком своим, сиротой-горемыкой, в недальнюю казачью станицу.
Станица-то недальняя, да добраться до нее по военной поре оказалось непросто. Война грохотала, считай, за околицей; ночами, слышно, пушки гремели и зарницы по небу: бои, сказывали, шли такие, что не приведи господь. Как Матвеичу удалось выхватить Степку из-под немца, и самому удивительно. Помог командир, дай ему бог здоровья. «Забирай, – говорит, – своего внука, и чтобы через час духу твоего тут не было». И машина чудом подвернулась, эвакуированных везла.
Недалеко увезла. Остановили военные в степи, высадили людей, уложили в кузов раненых, что маялись в другой машине, сломавшейся.
И подались Матвеич со Степкой домой своим ходом. Благодать была в степи, какой и не видывал. Зной сух, небо чисто, без облачка, в небе неподвижными крестиками коршуны. У дороги суслики, обалдевшие от удивления – что, мол, деется, что деется?!
И ночь была. О, что за ночь была в степи! Будто кусты и травы, сама земля, занемевшие за день от недвижности, вдруг разом вздохнули облегченно. И этот дух распрямившейся жизни был непереносимо сладок.
Целый день шли по степи в тишине небывалой, и Степка все допытывался: идет война аль кончилась? У дуралея одно на уме – забавы, визжать бы ему только, пугать тишину да за сусликами гоняться.
На другой день вышли к бабам, что оборону копали. Тут тишина и благодать степная кончились. Не успели разобраться, как налетели целых три самолета. Бабы кто куда. Иные под тачки залезли, зады наружу. А одна этак-то накрылась газетой, чтоб ничего не видеть, лежит, ноги трясутся. Смех, да и только.
Смех смехом, а побитых, пораненных да ушибленных нагрузили не на одну подводу. Матвеичу со Степкой места на подводах не нашлось, и опять потопали они своим ходом.