Глава первая, от рассказчика. Дерзай – и счастье улыбнется
Свой банальный рассказ о банальной жизни логатовского недоумка и неудачника Савелия Катанугина мне хотелось бы начать с общих рассуждений. Сейчас уже трудно даже понять, где причина, а где следствие: то ли наша общественная жизнь от Рюриковичей так устроена, что плодит неудачников, мечтателей, юродивых, то ли, наоборот, они-то и образуют то социальное устройство, которым мы ныне располагаем. Иные даже утверждают, что таков наш национальный характер, и приводят в доказательство народные сказки об Иванушке-дурачке и Емеле. А иные вообще склонны думать, что разрушен генетический фонд народа, и ищут виновных, которые против него злоумышляли; и даже называют поименно: из вольных каменщиков Жозефа де Местра (а может, Ксавье?), из евреев же чаще других Льва Троцкого. Я же во всяком случае думаю, что по Сеньке и шапка, и в дальнейшем, по крайней мере в этой повести, политических вопросов касаться не буду. Эти терпеливые, совершенно нищие духом люди, зачастую просто инвалиды, признаюсь, интересуют меня гораздо больше, чем борцы, руководители народных масс, энтузиасты, которым как бы уже заранее обеспечено место в нашей славной кровопролитной истории. Интересуют до такой степени, что, бывая в родных местах, в глухом северном городке, я всякий раз навещаю своего друга однофамильца, хромого, рябого, прыщеватого, рыжего пьяницу В., который работает грузчиком на пристани, в свои сорок не женат и снимает угол у старухи (буквально угол, т. е. пространство, отгороженное занавеской). Я подолгу с ним беседую на различные темы и ухожу в самом приятном расположении духа, думая, какой же я, по сравнению с ним, счастливчик, везунчик и доброхот. И даже, может быть, предприниматель и благотворитель (в случае, если распиваем принесенную мною бутылку вина).
Вот и Савелию Катанугину в жизни не слишком везло. Бывают же такие люди: сядет – стул сломает, подойдет к витрине – стекло разобьет, ложку-вилку держать не умеет, хватает по-медвежьи и мизинец забывает оттопыривать; везде моветон.
С женой Диной и с ребенком он снимал в Логатове комнату у девяностолетней старухи, шестнадцать квадратных метров. Рамы в окнах сгнили и, когда начинался дождь, на подоконниках скапливались лужицы, которые стекали на пол, когда-то крашенный (краска обшарпалась, обнажив щелеватые половицы). Дина брала тряпку и, пока он сидел на диване с книгой или просто так (некуда деваться), убирала воду, выжимала тряпку на кухне досуха, а затем, может быть, от внутренней злости на мужа-бездельника, который, когда она выводила его из оцепенения, сердился и говорил, что ему мешают практиковать йогу, а может быть, потому что в ней загоралась надежда раз и навсегда упорядочить свой быт, навести лоск, начинала обтирать стол и закопченные стены, снимала паутину с углов, расставляла посуду в кухонном шкафу, скоблила раковину под умывальником, – работала, пока не кончался дождь, работоспособная, как корабль пустыни – верблюд. Впрочем, она охотнее отождествляла себя с ломовой лошадью, тем более что родилась в год Лошади. А работоспособность у нее повышалась именно во время дождей, и она объясняла это перепадом атмосферного давления. Так вот: как только он иссякал, этот дождь, выглядывало блескучее умытое влажное солнце и темная, косая, сорванная с петель калитка лоснилась в его лучах, как лакированная, – Дина со вздохом присаживалась на кровать, пусто и сочувственно смотрела на мужа и напоминала, чтобы он завтра сходил похлопотать насчет квартиры:
– Так не может больше продолжаться, Савелий. Я устала. Вот ты говоришь, что все понимаешь; ты и в самом деле многое понимаешь. Пойми: нам, бабам, хочется жить красиво, чтобы все было на месте. А у нас ведь не жилье, а цыганский табор. У меня такое ощущение, что тебе на все наплевать.
Он откладывал книгу, нетерпеливо оглядываясь, чем бы заложить страницу. Постоянной закладки не было, и всякий раз в этот момент он сожалел, что все не соберется ее вырезать, да что там – вырезать: просто взять конфетную обертку или полоску фольги из-под шоколада. Но ничего этого не оказывалось под рукой, и он загибал верхний угол, досадуя, что портит книгу, и только потом обращал отрешенный взгляд на жену, видел ее усталые руки, сложенные на коленях, видел сочувственный взгляд (так дети рассматривают хромого воробья или раздавленную лягушку), понимал, что от него чего-то хотят, и ему становилось тоскливо. Он обещал, что сходит, непременно завтра сходит в домоуправление и потребует, черт побери, чтобы им дали хотя бы двухкомнатную квартиру, обрисует этой толстухе, которая заправляет там, их ужасное положение, скажет, что дом аварийный и в любой момент может рухнуть, и не отступится, пока не вырвет ордер на новую квартиру, потому что это, в конце концов, издевательство и посягновение на личность. Он воодушевлялся, отвердевал душой, и Дина, почувствовав это, примирительно улыбалась, говорила: «Ну ладно, милый, мы это еще обсудим!» – и призывала к себе, чтобы поцеловать.
Он уже несколько раз захаживал в домоуправление, но безрезультатно; впрочем, он не был достаточно настойчив и всякий раз сомневался, что возможен благоприятный исход его визита.
Дина знала, что мужа следует раскачать, настропалить, чтобы он начал действовать. Однажды вечером она предприняла очередную такую массированную атаку, но замиряться не стала, верно рассчитав, что утром он проснется ожесточенный этой размолвкой и пойдет в домоуправление скандалить. Проснулся он, и правда, хмурый, молча позавтракал и, уже шагнув через порог, сказал: «Ну, я ей сегодня устрою истерику!» Имелась в виду Аделаида Семеновна Барановская.