Сама родится новость в степи или прибежит из других стран – все равно: она, крылатая, мчится от всадника к всаднику, от аула к аулу.
Случается, джигит задремлет, и опустит поводья, и вот-вот прозевает новость.
Нет! Лошадь, увидев другого утомленного и задремавшего джигита, сама свернет и остановится.
– Хабар бар? (Есть новости?)
– Бар! (Есть!)
Лошади отдохнут, всадники поболтают, понюхают табаку и разъедутся. Миражи, как в кривом зеркале, отразят везде их встречу. Лишь у границы степи и настоящей песчаной пустыни новость чахнет, как ковыль без воды.
И рассказывают, будто земля лежит без травы и новостей серо-красная, и такая там тишина, что звезды не боятся и спускаются на самый низ.
Добрые люди мне посоветовали на время пути назваться арабом, и будто бы я еду из Мекки, а куда – неизвестно. «Так, – говорили, – скорее доедешь: и сунулся бы кто поболтать – нет: араб ничего не понимает ни по-русски, ни по-киргизски». Я пустил этот слух, и вот побежало по Длинному Уху:
«На пегатом коньке с лысинкой едет Черный Араб из Мекки и молчит».
Новость побежала, как буран по степи, до настоящей пустыни, до тишины, до серо-красной земли, до низких звезд.
Но и туда, говорят, забегает оседланный конь. Там дикие кони без подков неслышно перелетают от оазиса к оазису, будто желтое облачко. Оседланный увидит их, скосится на спящего хозяина, брыкнет задом – и прощай!
– Хабар бар? – спросят дикие.
– Бар! – ответит подкованный.
И по-своему расскажет о Черном Арабе и пегатом коньке. Конь – по-своему. Я – по-своему.
Содержатель соленого озера – есть и такая должность – пустил слух из своего домика:
«Проезжему арабу из Мекки нужен зачем-то киргиз, знающий по-русски, пара лошадей и тележка».
Скоро под окном кто-то постучал и сказал:
– Араб здесь?
– Здесь араб! – ответил я и выглянул в окно.
Там, на берегу соленого озера, стояла тележка и два сытых коня, а у окна – киргиз в широком халате и с нагайкой в руке.
– Что нужно? Откуда узнал обо мне? – спросил я его.
– От Длинного Уха, душа моя, – ответил этот киргиз и засмеялся.
Сверкнули белые, как сахар, зубы из-под алого сочного колечка губ, лицо закруглилось, желтое, как спелая дыня, глазки исчезли в узеньких щелках.
Мы долго чему-то смеялись.
У него все хорошо: и лошади, и тележка, и все кошемки, и все веревочки – все в лучшем виде.
– Моя лошадь телом не жирная и не очень сухая, масть вороная и саврасая. Чистые слова, – говорил Исак, мой будущий переводчик, спутник, товарищ.
– Чистые, чистые, – повторял я за ним.
– Ты, душа моя, верь мне, – просил он, – другой станет хвалиться: «Вот моя лошадь!» – а я такой привычки не имею.
Мы скоро поладили.
Стали укладываться, собираясь в далекое странствование, сотни верст от почтового тракта, по кочевым дорогам.
– Что, как убьют? – спросил я.
– За что убьют? – ответил Исак. – Раз мы их верблюда не трогаем, раз мы их лошадь не задеваем, какое им дело!
И вот, уложив сухари и всякие дорожные вещи, прикрутив крепко-накрепко все кошемки и мешки, перекрутив все еще раз веревками, мы с Исаком – в тележке. Карат и Кулат бегут размеренной рысцой, а назади в поводу мой пегатый конек. Показались на горизонте степные всадники. Длинное Ухо насторожилось.
– Хабар бар? – спрашивают одни.
– Бар! – отвечают другие. – Араб сел в тележку, а пегатый конек с лысинкой трусит назади.
Солнце согрело эту старую, зябкую по ночам землю, и теперь всюду полетели миражи. Телеграфные столбы почтового тракта ушли от нас, колыхаясь, как караван верблюдов. Зато головки гусей на длинных шеях вытянулись, и стоят на берегу соленого озера, и сверкают на солнце, будто фарфоровые чашечки телеграфных столбов.
Наша кочевая дорога вьется двумя колеями, поросшими зеленой придорожной травой, вперед и назад одинаково, словно это две змеи вьются по сухому желтому морю. Озеро – одно из тех обманчивых озер пустыни – блестит, как настоящее озеро. С воды поднимается птица и летит нам навстречу, размахивая двумя большими крыльями.
И вдруг будто сдунуло. Ни озера, ни птицы, ни верблюда – все будто рукой сняло.
Собака бежит нам навстречу, болтая ушами, как тряпками.
– Ка! – кличет ее по-своему Исак.
Собака, радостно взвизгивая, подбегает. Мы останавливаем лошадей. Желтая и тонкая, как пружинка, степная борзая собака. Она смотрит на нас ужасным для животного, раздвоенным взглядом, угадывая: мы или не мы?
– Ка! – зову я собаку.
Не мы! Она взвизгивает и мчится. Но сил нет, а впереди без конца дорога, как две змеи.
Она садится на сухую землю и воет.
– Ка! Ка! – кричим мы в последний раз и трогаем лошадей.
Собака бежит к нам покорная, навсегда наша. И по виду будто довольна и ничего с ней не случилось: не все ли равно, какому служить хозяину; впереди, как назади. Степь-пустыня везде одинакова. Степное большое солнце везде светит ровно, не мигнет, не заблудится за деревьями.
Свет и тишина… Собака бежит покорная. Но вой остался в пустыне, и раздвоенный взгляд остался. Длинное Ухо услыхало вой, и миражи заметили, как смотрела собака, потерявшая хозяина.
Пусто!
Для кого же светит в степи такое богатое и открытое солнце?
Тень одинокого облака, бродя от черепа к черепу, от косточки к косточке, будто указывает: вот для кого светит солнце в пустыне, – они тоже по-своему жили и выли, и недешево досталась пустыне ее светлая тишина с миражами.
К полудню солнце в степи белеет. Мы останавливаемся у колодца попоить лошадей. Исак расстилает халат и молится богу. Карат, Кулат и Пегатый в ожидании, когда кончит Исак молиться, согнули головы и звездой смотрят вниз, в отверстие колодца: нельзя ли самим достать воду, а может, видят в этой воде, похожей на кофе, утонувшего степного зайца или крысу.
– Алла, алла! – шепчет Исак, падая на халат, и опять поднимаясь, и опять падая.
Его желтое лицо то сольется с сухим ковылем, то опять покажется на синем небе. Попадает, попадает, проведет ладонями по бороде, поднимет узкие, чуть-чуть раскосые глаза к небу и замрет, сложив ладони.
Даже кобчик не побоялся упасть в это время на птичку возле самого халата Исака, но промахнулся и помчался в степную даль. Исак будто и не заметил и все стоит на халате, ладони по-прежнему набожно сложены, но глаза без молитвы мчатся за птичкой.
В синеве заколыхалась большая белая чалма.
– Алла, алла! – быстрее замолился Исак.
– Мулла едет? – спрашиваю я, когда он повесил халат на тележку.
– Узбек на верблюде, – отвечает Исак.
И опять все сдунуло: не мулла, не узбек, а женщина-джигит, повязанная белым платком, мчится на коне.