Содержание книги «Лишний Пушкин», на первый взгляд, имеет отношение к великому роману в стихах А.С. Пушкина, его стихам и пьесам, и не имеет отношения к философии литературы. На самом деле содержание пушкинских шедевров можно постичь только сквозь призму серьезной теории: в этом заключен эвристическо-методический потенциал книги. Все одиннадцать глав книги, обладая известной автономностью, вместе с тем образуют целостность. В попытке постичь духовно-эстетическую целостность произведения (любого, не только «Евгения Онегина»), целостность творчества гения (любого, не только Александра Пушкина) посредством литературоведческих категорий и заключена сверхзадача книги «Лишний Пушкин».
Почему – «лишний»?
Дело в том, что феномен Пушкина поражает прежде всего своей многогранностью, своей содержательностью и при этом уникальной выразительностью; даже на фоне немалых и, прямо скажем, также феноменальных достижений русской словесности «Пушкин», то есть творчество А.С. Пушкина, занимает совершенно особое место. Пушкин производит впечатление избыточно гениального, немыслимо гениального – словно бы «лишнего» творца, намного-намного опередившего не только свое время, но даже эпоху, обреченно-пророчески залетевшего из «культуры» в «цивилизацию» (употребляем эти термины как характеристику информационного развития человечества).
Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб, возмутив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь!
Вот почему «лишний Пушкин» как нельзя более подходит для серьезного разговора о литературе. Собственно, сами понятия «литература», «гносеологический потенциал художественности», «художественное совершенство», «гений», «жизнетворчество», «персоноцентризм» и формируются благодаря таким феноменам, как «лишний Пушкин». Мы говорим Пушкин – подразумеваем литература.
Лишним, увы, Пушкин является сегодня еще и потому, что калибр существующих литературоведческих методологий фатально не соответствует масштабу его творчества. О Пушкине как-то не получается серьезного культурологического разговора; карикатурные панегирики типа «Пушкин – это наше все» только затемняют суть дела. Такому феномену, как Пушкин, нужны не комплименты и бездумное преклонение, выступающие знаками некой вежливой культурной капитуляции, а – понимание. Квалификация пушкиниста, если на то пошло, должна включать в себя не только непременное умение «по-французски изъясняться и писать», но, прежде всего, должна предполагать владение определенным уровнем философского мышления. Именно в этом видится достоинство пушкиниста, а не в знании его «текстов», а также текстов по поводу его «текстов», а также текстов по поводу текстов, которые по поводу его «текстов». Надо стараться возвыситься до понимания его творений и воззрений, а не повально падать к стопам. Именно осмысление, философия Пушкина должны стать лучшим памятником его творчеству, да и вообще его многогранной фигуре. Художественные памятники, навеянные «художествами» Пушкина, – это как раз вполне в духе не склонной к мысли цивилизации; а вот адекватная культурологическая концепция – это совсем иное, это запредельный по нынешним временам культурный уровень. Разумный культ Пушкина возвеличивает и автора «Евгения Онегина», и пушкинистов; сотворение из Пушкина кумира унижает исследователей и превращает пушкиноведение в балаган. Кстати сказать, оборотной стороной бессознательной «кумиризации», сакрализации Пушкина выступает столь же бессознательная десакрализация его имени и наследия. Всевозможные прогулки с Пушкиным (и все под ручку, под ручку), разного рода амикашонство, шалости-игривости от его имении, дурного тона похождения «в духе гения» и с его именем на устах – это, в лучшем случае, способ избавиться от наваждения, имя которому Пушкин.
Разумная цель-то ведь иная: посредством Пушкина познать себя.
Коротко говоря, цивилизационный подход к Пушкину должен смениться подходом культурным.
Вот почему Пушкин актуален прежде всего как «лишний Пушкин», как духовно-эстетическое, философско-художественное явление.
Почему – Пушкин?
Пушкин – это как раз не «под ручку», здесь в принципе нет ни коронации, ни фамильярности; Пушкин – это больше, чем Александр Сергеевич Пушкин, ибо Пушкин – это феномен жизни и творчества Александра Пушкина, гения русского и всемирного. Пушкин в таком своем качестве, если угодно, превращается в имя нарицательное.
Разговор о Пушкине – это ответственно и сложно.
Именно поэтому разговор о «лишнем Пушкине» необходим, и прежде всего в формате научном, а не «прогулочном».
Вся загадка Пушкина заключается в его чуткости к персоноцентризму. Он выбирал сюжеты и коллизии, где градус персоноцентрической валентности был заметно выше того градуса, в котором жила эпохи. Не сюжеты сами по себе волнуют у Пушкина, а его обостренное отношение к проблемам личности.
Возьмите всю хрестоматийную лирику, возьмите поэмы, возьмите «Маленькие трагедии», возьмите прозу, возьмите, наконец, «Евгения Онегина», – возьмите все это и уберите оттуда личность. И что же?
И Пушкина не станет.
Пушкин потому шире своей эпохи, что он умел говорить на языке вечности – на языке персоноцентрической культуры.
И больше нигде не ищите золота.
Вся художественная гениальность Пушкина вырастает из аристократического интереса к собственной персоне.
Из этих четырех слов ключевыми являются все. Уберите определение аристократический – и эгоистический интерес к себе обернется пошлостью; замените слово интерес на любое другое менее (или слишком) здоровое отношение – и вы столкнетесь со случаем классической патологии; абсолютизируйте понятие собственной – и вновь получите самый избитый сюжет в мировой культуре; уберите персону – и все предыдущие слова превращаются в пустую погремушку.
Аристократический интерес – это гарантия того, что интерес к себе становится интересом к личности в себе, к личности как таковой.
Интерес к личности себе был естественной потребностью Пушкина – вот что кажется непостижимым сегодня, в эпоху демократии. Пушкин отважился на своего рода древнегреческий трюк – обнаружить божественное начало в себе, – повторенный во времена, когда интерес к личности властями не возбранялся в силу его отвлеченности, следовательно, политической невостребованности, а интерес к демосу, к маленькому человеку воспринимался не столько как форма сочувствия к бесправному крепостному («права и свободы» могли ведь и насторожить), сколько как способ проявления все той же личности (сочувствие по отношению к «неаристократическому бытию» – это весьма аристократический жест): относись к другому так, как ты хотел бы, чтобы он относился к тебе.