…Он с трудом воспринимал окружающее. Неясные, подернутые кровавой дымкой, мучительно-бредовые образы преследовали его. Отчетливо осознавалось только одно: его поймали, поймали эти нелепые, ничтожные создания…
Ярость кислотой жгла его изнутри, но, уверенно чуя смертельную опасность, внешне он оставался равнодушным, почти тупым. А в голове проносились дикие крики, темные заснеженные улицы, стреляющие фигурки в пятнистых комбинезонах, визг тормозов и кровь, кровь повсюду, бесконечные потоки крови. Дальнейшее помнилось хуже: холод наручников, темные пустые коридоры, комнаты с вытертыми казенными обоями, людишки, задающие ему какие-то нелепые вопросы, тычущие в лицо какими-то бумажками, и снова – коридоры, коридоры… Кажется, он не произнес тогда ни слова. Да и что ему было сказать презренным тварям?
Того, что произошло после, он не помнил тогда вообще, и у него начинались видения – теперь уже отчетливые, подробные: разрушенные дома, незнакомые лица, ядовито-зеленый туман, окутывающий их. И над всем этим – четкий силуэт церкви с льющимися из окон багровыми лучами. И неиспытанное доселе ощущение единства с некоей Силой – великой, грозной, непознаваемой…
Затем пришел голос. Вернее, это был даже не голос, а наставления, сами собой рождающиеся в мозгу. Он жадно внимал им, и ликование наполняло его холодное сердце. Теперь он знал, что ему нужно делать. Он отчетливо представлял все, что предстоит совершить, и его массивное тело радостно впитывало в себя золотисто-серое сияние, разливавшееся перед мысленным оком…
* * *
– Ну что, прапорщик, пошли двести сорок пятого проверять? «Приказано держать на особом контроле»… – старший лейтенант Игнатюк встал, перекинул через плечо «калашникова» и выжидательно уставился на прапорщика Бондарева. Толстый прапорщик, с явным усилием извлекши зад и брюхо из щели между стулом и столешницей, неспешно замял в пепельнице окурок, порывисто поправил врезавшуюся в живот портупею и, вынув из висячего шкафчика объемистую колючую связку ключей, враскачку потопал к выходу из караулки. Лейтенант зашагал вслед и немного вправо – как того требовали инструкции заведения СПБОС-2/12.
Уже полтора года как Игнатюк, согласно особому распоряжению, нес службу в этом странном заведении. О его существовании знали весьма немногие. СПБОС, или Специальная Психиатрическая Больница Особого Содержания, являлась филиалом некоего таинственного института. О том, чем занимался этот институт, Игнатюк знал лишь понаслышке и в самых общих чертах: охранники СПБОСа не входили в круг особо информированных. Да Игнатюк этим и не тяготился. В СПБОСе находились кровожадные мерзавцы со съехавшей крышей, которых старлею приказано было охранять – и этого довольно. Хотя – что греха таить – всю содержащуюся здесь публику старлей с удовольствием бы перестрелял… хотя б из соображений гуманности. Игнатюк знал, что заключенные-пациенты СПБОСа периодически оказываются за бронированными стенами угрюмых лабораторий, и то, что проделывают там над ними безликие личности в голубых комбинезонах… Да, уж лучше было бы просто пустить психам по пуле в лоб.
Пройдя длинный тускло освещенный коридор, стражники остановились перед одной из массивных стальных дверей. Бондарев щелкнул выключателем на стене и, лязгнув круглою задвижкой, прильнул к глазку.
– Порядок, лежит-бльн, гнида!
Игнатюк неторопливо набрал замковый код и кивнул прапорщику:
– Открывай.
Массивному прапору, конечно, не хотелось лишний раз заходить в камеру наблюдаемого № 245. Но инструкции есть инструкции, и потому – ворчи-не ворчи, раздувай ноздри-не раздувай, – а ключ в скважину и – сначала три поворота по часовой стрелке, затем четыре против и еще раз по часовой… Проделав эту операцию и флегматично берясь за тяжелую ручку мудреного замка, Бондарев, разумеется, не смог удержаться и не пробормотать начальнику:
– Обязательно-бльн каждый раз-бльн заходить! Да что-бльн с этой сукой может случиться…
Игнатюк устало взглянул на прапорщика.
– Открывай, Бондарев, хорош выёживаться. Ты что, устав не знаешь?..
Находящегося в режиме особого контроля надлежало проверять каждые два часа. Мало ли что? Вдруг псих свой язык проглотил.
– … да он же прикован к своей койке! Так что, Бондарев, бояться нечего, – комично-назидательно произнес старлей.
– А я боюсь-бльн? – раздулись налитые прапоровы щеки, – этого-бльн урода? Да я таких, как он-бльн, голыми руками кончал!
Отдуваясь, прапор справился, наконец, с хитроумным засовом. Положив руку на кобуру, он шагнул в камеру, залитую мертвенным светом зарешеченного плафона, примостившегося на низком потолке.
– Да лежит он, лежит-бльн…
Бондарев стоял посреди тесной камеры, свысока глядя на низкую, привинченную к полу металлическую кушетку. На кушетке лежал человек, одетый в зеленую робу. Запястья его были схвачены блестящими зажимами, приваренными к краям его грубой кровати, а туловище крепко перевязано широким ремнем из просмоленного брезента.
Бондарев склонился над заключенным, тревожно всматриваясь в его лицо и прислушиваясь к мерному, чуть замедленному дыханию. Прапорщику было слегка не по себе…
Под желтушным светом тюремной лампочки лежащий походил на покойника. Но сходство это было весьма поверхностным, ибо если бледная физиономия трупа не выражает ничего, кроме опустошенного покоя, то лицо заключенного номер двести сорок пять несло на себе массу черт, не имеющих ничего общего ни с покоем, ни с опустошением. В складках между густыми сросшимися бровями притаилась угрюмая привычка к боли – как переносимой, так и причиняемой. Тонкая линия жестких губ изобличала холодную сдержанность, что откровенно противоречило страстным широким ноздрям прямого твердого носа. Большой прямоугольный подбородок пересекал наискосок старый, замысловатой формы рубец. Разметавшиеся по подушке давно не стриженные черные волосы придавали лежащему вид нездешний и почти варварский. Физические габариты номера двести сорок пятого тоже обращали на себя пристальное внимание. Еще бы! На вид – центнер мощнейшей плоти, и ни единого комка жира.
Осмотрев камеру и зачем-то дотронувшись до холодного наручника, Бондарев собрался было развернуться к двери, как вдруг…
– Что за дерьмо! Старлей-бльн, иди сюда! – хрипло гавкнул прапорщик, не отрывая глаз от лица заключенного.
С заключенным творилось нечто невообразимое, чтобы не сказать хуже. Глаза его, доселе покойно прикрытые сероватыми веками, внезапно распахнулись и брызнули фиолетовыми лучами – казалось, вместо глазных яблок у него вживлены две мощные лампочки.