Все эти люди вокруг меня – лишь те, с кем я себе нравлюсь. Подруги, мужья, консьержки, любовники, риелторы, маникюрши.
Они знают меня годами. Резкую, смелую, прекрасно образованную, но аристократично матерящуюся. Прямолинейную до хлопка. В красивых бесконечных шмотках, с дорогими непонятно откуда сумками. Спящую до обеда. Никогда не создававшую что-то с большим трудом. Далекую от труда.
Не готовит, но любит борщ.
Курит в машине.
Громко, но не пошло смеётся.
Два брака к тридцати двум.
Все легко.
Вазы вечно с цветами.
Часами смакует детские травмы с душевными отклонениями.
– Сотни раз я рассказывала историю с моим отцом. В последний раз я видела его, когда мне было пять. Его не было в моей жизни. Я ничего от него не получила. Сотни раз люди слушали меня и восхищались. Открывать незнакомцу свою больную тему – бесстрашие. Получая от тебя такой аванс уязвимости, человеку ничего не остаётся, как отдать что-то взамен. Только мне плевать на историю с моим отцом. Могу выйти на трибуну и разыграть ее в лицах. Моя больная тема – история с моей матерью. И ее я не расскажу никому. Манипуляция? Манипуляция.
– Ты хоть знаешь, что под твоей маской. Знаешь свою больную тему. Я сдираю с себя кожу почти каждый день. Показухи ради. Чтоб таких же голых вокруг увидеть. Но ни разу не чувствовала, что это по-настоящему. Я даже сама не знаю, что так тщательно прячу и контролирую.
– А с телом как? Что-то чувствуешь?
– То есть?
– Ты где сейчас?
– В Лондоне. На террасе сижу, в кресле, курю сигарету.
– Тебе удобно?
– Да… Мм… Погоди… Не знаю…
– Не спеши, прислушайся.
– Икры давит. Подняла и положила ноги на стул напротив, он металлический и впился в икры.
– Положи ноги по-другому.
– Готово.
– А курить хочешь?
– Ха-ха. Нет.
– Затуши сигарету.
– Готово.
– Сделаем одно упражнение?
– Давай. Только не проси меня затушить сигарету об свою ногу. Я ведь смогу.
– Знаю.
– Давно потерялась в уровнях физической боли. То ли не болит, то ли пора пить таблетку, то ли вызывать скорую.
Я не нравлюсь себе, когда с мамой на кухне. Недовыросшая, недосостоявшаяся, недолюбленная. Жалкая.
Два развода к тридцати двум.
Амбиций да гонора выше крыши, а сделано ноль. К тридцати двум.
От этого ещё и раздражительная, взъерошенная как жалкая бесполезная птица.
Будто мама знает неприглядный секрет, что я скрываю от всех. Она знает, а я не знаю. И он стыдный ужасно, делающий мое существование абсолютно бессмысленным, лишающий меня хоть какой ценности.
Единственный человек, с которым мне приходится общаться тряпичной куклой-перчаткой себя жалкой. Остальных таких зрителей я истребила. Да и как общаться? Раз в неделю по видео в воцапе. Мама в воцапе всегда на своей кухне. Желтоватый стол, покрытый лаком. Светлая столешница за спиной. За окном стадион с расчерченными зелёным беговыми дорожками. Мама в свободной светлой футболке или в одном из хлопковых принтованных платьев, что я подарила. Зеленое или терракотовое. Я – всегда по-разному. Лондон, Кенсингтон, викторианский особняк, камин и фисташки. Темноватый пляж Эль Дюк, Испания, салатовое полотенце. Колониальный завтрак на глазах у Сахарной Головы в Рио. В вечернем платье, в мужской сорочке, в мокром купальнике. И каждый раз я – жалкая, проигравшая, несостоявшаяся, мечущаяся по миру и мужским сорочкам, с обрубленными корнями. Вижу ее в телефоне, и вдруг чувствую все это в себе разом, отчетливо вдруг чувствую, как устала от неопределенности. Как не удалась. Мама – всегда встревоженная, не знающая, как вести себя со мной, улыбающаяся невпопад, зачем-то рассказывающая про совсем чужих нам обеим людях.
От результатов очевидного нарушения пищевого поведения спасает только, наверно, генетика. Ощущение постоянной тревоги и пустоты заставляет отвлекать и заполнять. А заполнять себя проще всего едой. На свиданиях в ресторанах на тебя смотрят. А дома нет. Стала покупать продукты только на один приём пищи, иначе могу съесть абсолютно все, что бы не купила, за раз. Абсолютно не испытывая чувства голода.
За что ты решила так себя наказывать? Обращаться жестко, непримиримо, едко себе ухмыляться, глаза закатывать?
– Так, я понимаю, здесь нужно отключить своего собственного внутреннего психоаналитика и начать делать глупости… Тогда мамой будет вот этот чайник.
Чайник пластиковый и пузатый, но довольно свежий. И пустой, что не понять, пока не возьмешь в руки. Символично.
– Отлично, Даша, теперь поставьте его, где хочется, – Света наблюдает такое регулярно. Расстановки помогают особенно тем ее пациентам, что не могут избавиться от мании все контролировать. Свете самой не больше тридцати пяти, у нее графичное рыжее каре с острой челкой, которое ей идет, и раздутая эмпатия. Поэтому пациентам, на час между стрессом и стрессом вбегающим в ее кабинет на Cмоленке, она предлагает разуться и внушительных размеров плюшевого слона.
Даша зависает в центре комнаты с чайником в руках. У разутых ног (люди в носках всегда выглядят нелепо) подкрепляет сюр поставленная ей минутой раньше светло-голубая фарфоровая чайная пара.
– Предсказуемо, но все же поставлю чайник рядом с чашкой. Так сложно не анализировать!
– Папу куда?
«Папа» – жестяная с нечитаемой функцией буква «В» уходит на подоконник.
– Итак, вы – эта чашка. Ваша способность принимать решения – этот масляный фонарик, и его вы ставите в чашку. Папа – подставка для книг…
– О, это подставка для книг?!
Света мягко улыбается Дашиной неспособности прекратить позировать и продолжает опись.
–…и он в стороне от чашки и чайника – на подоконнике. Мама – чайник.
– Тема!
Отец как обычно сидит на моем низком деревянном детском (но по-советски выносливом) стульчике, в руках джойстик от «Денди», в телевизоре «Танчики». Синие трикотажные домашние брюки, очки с толстыми линзами напряженно не отрываются от экрана. Тонкие губы поджаты. Много раз при мне он прибивал и стачивал доски (которые я держала на всю шестилетнюю выдержку) или носил что-то тяжелое. Губы всегда были также крепко сложены. Никогда не видела, какой он с подчиненными. Наверное, поджимает губы еще сильнее, раз уж так поджимает за игрой в приставку. И говорит с ними еще тише и еще медленнее.
– Тема!! Чайник!!!
Удивительно, как пронзительно может кричать человек, который изъясняется обычно тише тихого.
Отец сидит на моем стульчике, потому что я в его кресле с ногами, как в гнезде. Кресло покрыто плотным пледом-ковриком с бордовым орнаментом. Начало девяностых. Сейчас все прикрывают ковриками, коврами и коврищами – мебель, пол, стены, сидения и даже переднюю панель в машине. Они вселяют в людей хоть какую-то уверенность в завтра, иллюзию благополучия, благосостояния и прочего всякого блага, дают несуществующую во всем прочем мягкость, а также что-то скрывают. Но мне пять, и об этом я еще не задумываюсь.