– Ох, я такая глупая стала, совсем памяти нет. Имена забываю, даты…
– Что вы, тётя, просто у вас достаточно мудрости, чтобы не держать в голове лишнего. Ведь вы помните, как меня зовут?
– Конечно!
– Ну, и чего ж вам ещё?!
– Так старики обычно выходят из ума!
– Ну, кто-то из дому, иные из ума. Всякое бывает, но это, тётечка, вовсе не про вас. Вам же не приходится заглядывать в документ, чтобы выяснить день своего рождения?
– Да мне на эту дату смотреть даже страшно, не то – помнить. Такая, казалось, длинная впереди жизнь, а пролетела уже, вся. Как и не было её вовсе.
В гости ко мне никто не ходит. Которые могли бы – поумирали или разъехались ближе к детям. А кто заходит, – пять минут потопчутся по квартире и убегают. У всех свои дела… Кстати же, когда разговаривают, даже в глаза стараются не смотреть. Как будто бы я приговорена. Да и правда, чего они там увидят, в тех глазах? Следы слёз? Или же поговорить… О чём им, умным, со мной, старухой, разговаривать? Я ж ничего не понимаю! Вот и сижу по целым дням у окошка, думаю.
– О чём, тётечка?
– Да, всё о прошлом, настоящего-то у меня нет.
Было это в Читинской области. Училась я в техникуме на бухгалтера. Жила с девчонками в общежитии, дружили крепко. В юности всякая дружба начинается с пустяка, и кажется, что продлится до той поры, про которую в юности и не загадывают. Да вот только девчонки, мои соседки по комнате, как-то все быстро повыходили замуж. И оказалось, что у них семьи, а я одна. Ну, какое тут общение, какая дружба?
Поступали мы учиться осенью, так что к холодам я осталась, как царица в покоях, без соседей. Отапливали общежитие печами, на каждую комнату – своя собственная. Приходилось самой дрова таскать на второй этаж. Утром надо было встать пораньше, протопить хорошенько, чтобы, как после занятий придёшь, не совсем в ледяной комнате сидеть. Ну и вечером, пока покушать себе приготовишь, уроки учишь, дрова-то подкладываешь… подкладываешь, чтобы до алой плиты.
Ложишься в постель, – вроде тепло, однако к утру просыпаешься от того, что зубы стучат друг об дружку, а затопить уж нечем. То ли печь прожорлива была, то ли я с заслонками не очень управлялась, к тому же – сарайку с дровами при общежитии на ночь запирали, взять больше неоткуда, хоть стул казённый в печке пали.
Незадолго до Нового года соседки бывшие вспомнили про мой день рождения и пришли поздравить, с мужьями и подарками, но как-то оно невесело вышло. Когда гости уходили, девчонки мне всё про заслонку напоминали, чтобы я перед сном не забыла про неё, боялись – угорю. А я, как дверь за ними закрыла, прямо подле печки той и расплакалась, горько, да громко. После же плеснула в огонь воды из графина, чтобы потушить, закуталась с головой, так в слезах и уснула.
Гости мои, как видно, недалеко ушли, слышали рыдания, но тревожить не стали, дали выплакаться, как следует, а наутро в дверь постучал муж одной из девочек, и без церемоний предложил переехать жить к его сестре:
– Девушка ты, как я погляжу, милая, хорошая, чего тебе тут маяться без никого.
– И что, тётя, согласились?
– А как же! С радостью! Денег они с меня за постой не брали, держали себя ровно с родной, сестрой меня считала моя хозяйка. Я после уроков приходила, с детьми её нянчилась.
– Много их было-то?
– Трое, все мальчишки, мал-мала меньше, как матрёшки.
– А кушали вы где?
– Да вместе мы ели! Я стипендию получала, тоже покупала продукты. Но с меня не требовали, то я всё сама. Мы еду не делили! И готовили вдвоём, и стирали на пару. Колодцев поблизости не было, воду в машинах привозили. Сколько скажешь, столько и везли, под расчёт.
Так однажды белья чересчур много оказалось, воды не хватило, и мы вместе отправились на дальний ручей: по два ведра в руки, и в путь. Тяжело! Больше расплескаешь по дороге. Раз принесли, второй. На третий я предложила взять коромысло. Подруга моя спрашивает, мол, смогу ли, управлюсь с эдакой дубиной на плече, а я расхрабрилась, но как до дела – не вышло у меня ничего, в руках-то оно привычнее. Ох и смеялись мы: пришлось, помимо воды, ещё и коромысло тягать в очередь. Так и шли: со смехом, наполовину мокрые и по пол-ведра плещется…
– Ну, вот, тётечка, а говорите, что из ума выжили, не помните ничего.
– Да… Так то ж всё о прошлом, какое у меня будущее… Есть ли оно?
– Полно вам, никто про себя знать не может, что случится, да как. А для вас, вон сколько думок припасено! Сидеть, перебирая их в памяти, жизни не хватит!
– Так вот то-то и оно… – Вздохнула тётя, и перевела взгляд на окно.
Январь. В гриве травы, примятой стаявшим снегом, запутался брошью паук. Будто в навязчивой липкой шерсти шарфа. Стройные худые ножки скользят по сухим занозистым стеблям, вздрагивают от прикосновения к холодному, сам паук подобравшись весь, едва ли не в шар, кажется серой жемчужиной, потрескавшейся от того, что залежался в углу шкатулки, вдали от тёплого тела. Ему было бы воспарить, хотя ненадолго, покачаться в паутинке, отстранившись от холода со всех сторон, но всё, что ему оставалось – зябнуть, воздыхать, да увЫкать1. Сколь не жмись – нейдёт паутина об эту пору, присохла зубной пастой внутри сжатой в кулаке оловянной трубочки.
Шарит паук по сторонам маковыми крупинками глаз, да суетится, трогая нежно русые травинки, перебегает от одной к другой, выбирая, – которая посуше, поглаже, потеплее. А и нет ни единой. Все – одна к одной, холодны. Брошен горемыка в зиму, вылупился курушёнком2 к Рождеству.
– А ежели он сам напросился? Ибо не видал ещё в своей жизни ни одного января!
– Может и сам.
Серый день собирался в мутную лужу сумерек с рассвета, а как настал вечер, луна, что распустилась одуванчиком на пригорке облака, разглядела в глазах паука, кой всё ещё тщился согреться, выражение, о котором она вряд ли когда позабудет. Паук открыто, искренне восхищался ею: единственным ярким пятном на небе, единственно чистым местом округи в этот час.
Январь. В траве сидит паук…
Ухватив за краешек, ветер тянул с небес фату облаков. Очень уж хотелось ему подглядеть, что там под нею. Не мог вытерпеть никак, пока снимут его по доброй воле, или не затрётся сам до дыр тот покров, да осыпется снегом на землю, смешается с мёрзлой пылью дороги.
Весёлый, озорной блеск глаз звёзд, обескровленный лик луны, заметно бесстрастный и нарочито холодный, манят к себе неудержимо. Не выдержав настойчивости ветра, напоровшись о край леса, расползалась вуаль, роняя холодные белые крошки снежных нитей. И остался от неё вскоре лишь тонкий, завёрнутый едва, обмётанный горизонтом край, а больше ничего.
Стоишь вот так вот, бывало, задравши голову вверх, стараясь угадать, которая из холодных хлопьев растает на лице первой, и вспоминаешь, как вырезывал с бабушкой из бумаги снежинки, дабы украсить комнату к Рождеству.