Многого Алька просто не помнил, не мог помнить. Не помнил, как родился в живописном городке в центре России, основанном еще при Демидовых, в небольшом одноэтажном здании роддома, напоминавшим своим фронтоном маленький греческий храм. Не помнил, как через полгода вся семья переехала в Харьков – отцу предложили работу на крупном авиационном заводе. Не помнил, как началась война и их семью вместе с другими семьями эвакуировали заводским эшелоном на Урал, сначала в Троицк, затем дальше, в Челябинск. Не помнил паровозов, путей, бомбежек, крика людей и своего собственного плача, не помнил, как скитались они с места на место в Челябинске в поисках жилья, пока, наконец, не обосновались на окраине города рядом с каким-то заводом в длинном бревенчатом бараке, похожем на большую коричневую гусеницу, вросшую в землю.
Все это он узнал позже из рассказов матери и сестры: как радостно и с надеждами жилось до войны в Харькове; как они долго, почти два месяца, ехали в эшелоне в теплушках – небольших деревянных вагонах, предназначенных для перевозки скота, но наскоро оборудованных для перевозки людей; как жили несколькими семьями, на нарах в два ряда по высоте вагонов. Мать рассказывала, как по очереди семьи варили пищу на буржуйках, как немцы бомбили эшелон, и все бросались прятаться из эшелона под насыпь, в поле, как его восьмилетняя сестра Рита чуть не отстала от поезда, когда на долгой остановке на какой-то станции увела местную детвору рассматривать на запасных путях разбитые самолеты… Как для Альки, чтобы не скучал в отсутствие игрушек, повесили под верхние нары его любимые со́ски, взятые из Харькова, и Алька, уже пытаясь ходить, с удовольствием вылавливал висевшие сверху мягкие колокольчики прямо ртом, чем веселил всех соседей по теплушке.
Приехав в Троицк, куда эвакуировали завод, они чуть не погибли втроем: мать, Алька и Рита. Мать, не знавшая, как топить печь углем, закрыла печную трубу, когда потемнели угли, не обратив внимания на синие огоньки – горение угарного газа, и уложила всех спать. Их спас случай: отца отпустили с вечерней смены чуть раньше, и он, придя домой и застав всех в обморочном состоянии, вынес их из дома на свежий воздух и начал делать искусственное дыхание. Местные жители говорили, что еще несколько минут – и никто бы из них не остался в живых.
В Челябинске они сначала жили не в бараке, а в промерзлом двухэтажном бревенчатом доме на каком-то неведомом ему «Пятом участке»; здесь на них тоже навалились беды. Сначала у Риты из карманчика фартука украли хлебные карточки на всю семью, когда она с другими детьми играла перед магазином в ожидании очереди, потом она, гуляя с Алькой, провалилась в яму уличного туалета, а маленький Алька стоял рядом и кричал от страха, пока их не заметили взрослые и не вытащили Риту.
С потерей карточек им помогли справиться жильцы дома: все работали на одном заводе и, зная, что семья с маленькими детьми осталась без карточек, приносили им понемногу хлеба и крупы, Рита говорила, что приносили много, она за всю войну не ела столько хлеба, как тогда. Потом отец начал ездить в командировки в подсобные хозяйства завода и привозил оттуда от местных татар лепешки бараньего жира обменивал их на довоенные вещи. Так протянули до конца года, когда выдали новые карточки.
Мать тоже работала, и Алька часто оставался на попечении Риты. Зимой мать заворачивала сонного Альку в одеяла и относила его в ясли, а сама убегала на завод, чтобы не опоздать к началу рабочей смены. Но ясли закрывались раньше конца смены, и тогда уже Рита, возвращаясь из школы, забирала Альку из яслей: сгребала его в охапку, закутанного в одеяла, и несла домой. Когда она уставала нести, она клала Альку прямо на сугроб и отдыхала, дожидаясь прохожих.
Поднять Альку сама она уже не могла и просила проходящих:
– Дяденька, положите мне его на руки, я сама не могу.
Ей помогали, и она шла дальше.
В этих яслях на загадочном «Пятом участке» с Алькой случилась еще одна беда: то ли от плохого питания, то ли от перенапряжения эвакуационной жизни у него разыгралась диарея и не прекращалась сутками. В яслях, испугавшись дизентерии и не предупредив мать, отдали Альку в дизентерийные бараки. Когда мать вернулась с работы и узнала это, она бросилась туда, не веря, что это дизентерия, умоляя отдать ребенка. С ней даже не хотели разговаривать, и тогда она ворвалась в барак, каким-то чутьем не увидела, а скорее угадала среди множества кроватей и плачущих детей, где лежал Алька, схватила его и помчалась к выходу. Ее хватали, пробовали остановить, но она, несмотря на свой маленький рост, как фурия прорвалась среди санитарок, выскочила на улицу и бежала, бежала, пока наконец не поняла, что за ней уже никто не гонится.
Дизентерия не подтвердилась, но боли у Альки не прекращались, и он слабел на глазах.
– Умрет, – говорили матери, – сдайте в больницу.
– Пусть лучше у меня на руках умрет, – отвечала мать.
Уже не первый по счету детский врач, седенький старичок, осмотрел Альку, покачал головой и сказал матери:
– Хотите спасти ребенка – продавайте все, покупайте на базаре рис, поите рисовым отваром.
Так Алька выжил во второй раз. В дальнейшем в жизни ему еще не раз случалось выскакивать из опасных ситуаций подобным неожиданным образом.
Но всего этого Алька пока еще не знал и не помнил. Сознание и окружающий мир еще не существовали для него. Был только мягкий серый туман, беззвучный и теплый, в котором Алька плыл, как в коконе, не ощущая ни времени, ни самого себя. Удивительно, что, когда эти ощущения наконец появились, оказалось, что он уже многое знает и об окружающем мире, и о самом себе.
…Что-то зашумело, задвигалось вокруг, заговорило неясными голосами. Туман начал раздвигаться, в нем пробилось светлое пятно, и через него Алька увидел два лица: одно знакомое, матери, чуть возбужденное, но улыбающееся, и еще одно женское, малознакомое, полное и темноглазое, суетившееся рядом. Алька почувствовал, что его тормошат, усаживают на кровати. Туман распадался, Алька уже начинал видеть всю комнату, но эта полная суетливая женщина рядом с матерью все теребила и тормошила его, загораживая собой картину.
– Ну засмейся, засмейся! – приговаривала она, преувеличенно смеясь и тыча ему пальцем в живот и ребра.
Это было непонятно и неприятно: и зачем надо было смеяться, и зачем для этого надо было тыкать его в живот. И сам вид этой неспокойной женщины рядом с матерью тоже был неприятен. Алька попытался увернуться от ее рук, скорчил недовольную гримасу, но эта радостная сюсюкающая женщина, не понимая, продолжала теребить его, и он заплакал, отталкивая ее руки. Мать бросилась к нему, отодвигая женщину, та ретировалась куда-то в сторону, и Алька, еще через слезы, увидел наконец всю комнату, одновременно и знакомую ему, и чем-то необычную.