Томные и немые, неподвижно висят серые тучи на одной половине неба, а на другой – тонкое и блеклое, растекается марево, заслонив солнце, и в тумане видится оно белым пятном, и потом тает его свет, все больше заслоняясь темными уже, наплывшими с севера, огромными неуклюжими валами. Они стоят неподвижно, как бы дожидаясь команды, и вот – оглушительный залп после ярчайшей вспышки – и робко падают в серую пыль редкие первые капли.
Что такое счастье? Раньше я не сказал бы насчет этого ничего утвердительного, теперь знаю: счастье – это летняя гроза.
За полчаса до грозы иду по узенькой тропинке вдоль реки. С одной стороны высится кирпичный забор, а на крутом берегу неровной шеренгой стоят деревья. У самой воды красавицы ивы так низко опустили свои ветви с узкими серебристыми листьями, что они касаются сумеречно притихшей реки и отражаются тусклым алюминием. Вязы и липы, хоть и растут на склоне, несут свои гордые кроны вертикально вверх. Рябины, королевы осени, удрученные цветением, задумавшиеся, белеют мохнатыми шапками и молчат, прислушиваясь к себе.
Я глажу шершавые, в трещинах, смуглые толстые стволы – они теплые, и ладони приятно к ним прикасаться, – покоем и смыслом наполняется моя рука, и я, счастливый, умиротворенный, иду к дому и прихожу с первыми каплями начинающейся грозы.
А она, весело свирепея, набирает силу: раскаты грома ухают над головой с такой силой, что хочется заткнуть уши, но вот после громовой прелюдии и вспышек сверху низвергается темный быстрый ливень. Конницей стучит о подоконники дождь, наполняя душу сладким ощущением безопасности, – я под крышей. И все-таки думается об огненной силе молний, и я закрываю все форточки и готовлю себе ужин.
Что такое жизнь? Вот этого не знаю теперь, не могу сказать на этот счет ничего определенного. Жизнь… Я мог порассуждать на эту тему, когда был еще там, наверху, а теперь…
Вначале было очень плохо: тесно, жестко, неудобно, тупая и мерзкая боль во всем теле, от которой нет избавления, потому что все кончено, – лекарства и процедуры больше не помогут, я уже отошел. Не испытывая нужды, по старой привычке пытаюсь повернуться на бок, но это мне и не может удасться: вместилище тела слишком узко.
Неудобства испытывал только в первое время, и самым неприятным были звуки, похожие на какое-то жужжанье, шедшее, казалось, отовсюду и непрерывно. Но это прошло. Не замечаю теперь и других неприятных ощущений, потому что я высмердился. У меня лопнул живот, и вся вода растеклась, измочив костюм и саван, но мне от этого стало намного лучше. Кости стали легкими, тело поджарым, так что, если бы была возможность встать, я, пожалуй, и прогулялся бы.
Теперь я могу общаться с соседями. Это, знаете, поначалу странно. Ведь мы молчим и слова друг другу сказать не можем, однако понимаем хорошо и без слов. Слева от меня лежит пожилая женщина. Вернее, она умерла пожилой, но я вижу и знаю ее красивой девушкой – так ей, видимо, хочется мне предстать, и я созерцаю это очаровательное существо во всей ее юной прелести. Не могу сам себе объяснить, как это происходит, но этот образ приходит ко мне зримым и даже осязаемым, правда, не живым. Тут уж другие законы. Мы не говорим, но общаемся полноценно. Я знаю историю жизни соседки от пеленок до старости и конца, но никак не могу представить ее ни ребенком, ни старухой – она всегда является в голубом платье с лентой на шее и цветущей улыбкой на румяном лице. Справа лежит подросток. Я это хорошо знаю, но предстает он мне в форме лейтенанта авиации, бравого широкоплечего молодца, от него веет здоровьем и силой. Однако мы все хорошо знаем, что до этого там, наверху, дело ни дошло, но ведь могло же и случиться, да и случилось все-таки здесь, у нас.
Что же такое жизнь? Мне теперь кажется, что это было умиранием, неосознанно противоречивым и мучительным стремлением к конечной цели. Можно ли сказать теперь, что цель достигнута? И да, и нет. Здесь у нас тоже есть свои цели. Например, мы готовимся к балу. Я еще новичок и толком не знаю, что это такое, но участники прежних хороводов говорят, что это замечательное зрелище.
И прошлое свое вижу. Оно оказалось здесь цельным и неделимым и похожим на красивое спелое яблоко – можно кусать с любой стороны, и вкус будет одинаков. Детство, юность, зрелость и старость для меня равнозначны, каждый эпизод прожитого – пустой, горький или счастливый – предстает точно отмеренным и необходимым. Это как бы выполненная программа, при разборе которой никогда не обнаружишь ни одной ошибки.
Как часто мне казалось там, наверху, что все не так, все могло бы быть иначе, стоило иной раз, казалось, шагнуть влево, а не вправо, чтобы все переменить и обрести покой, счастье, славу, любовь… И что же? Здесь мне дарована возможность переиграть бытие иначе. Я комбинирую без устали и нахожу себя в тех ситуациях, которые мне раньше казались предпочтительнее, но, увы, лишь иные декорации окружали мой путь, остававшийся прежним.
Я спрашивал об этом своих соседей. Они, правда, пытаются не изъясняться на эту тему и даже намекнули, что это тут не принято, но вижу, что они также выстраивают варианты бытия. Иначе чем же тут заниматься? Впрочем, можно и ничем, можно просто покоиться, как многие и делают.
Счастье – это не только гроза. Вот я вижу себя на узком и коротком мосточке над водой. На его краю маленькая шаткая скамеечка, к которой привязана лодка разлохмаченной бурой веревкой. На этой скамеечке среди тростника под плакучей серебристой ивой мы сидим с ней, единственной женщиной, которую я любил. Она меня тоже любила, правда, недолго. Перед нами просторная гладь реки с отраженным диском красного закатного солнца. Река спокойна, солнце огромно, скользят по глади водомеры, пахнет речными водорослями и рыбой. Грусть, как паутина, спеленала нас, и мы молчим. Это уединение, грусть, покой и молчание пребудут со мной всегда. Это совпало. И там и тут. Это вечность. Что такое вечность? Бессмыслица, по сути, и абсурд, и если разобраться на досуге (досуга, впрочем, и тут немного – надо тлеть), то никакой вечности на самом деле нет. Обман, обман! Каждому математику известно, что отношение любой величины к бесконечности равно нулю, стало быть, бесконечность времени – не более как его постоянный возврат и обновление, и мы, мы также обречены на новый и точно ограниченный в потоке времени порядок постоянства. Подвиг преодоления жизни награждается одинаково, но цена этой награды каждому своя. Судить о бывшем живом по ценнику, высеченному на надгробном камне, праздное занятие живых, и их любопытство, часто злорадное, если бывший живой изображен монументально, в соответствии со своей земной ценой, никогда полностью не вознаграждается – всякий раз у них в душе остается привкус тайны, неизведанно-страшного, чему уже успел приобщиться тот, под монументом. Прах наш на бирже повседневности обращается стертыми монетами выстраданных нами истин и не может истлеть полностью – на поводке памяти тянется к нам прожорливый пес жизни. Истинную цену праха знаем только мы, живым знать ее не следует.