(Из темноты доносится кларнет и фисгармония, играющие мелодию песни «Жимолость и пчела». Свет падает на ЧАРЛИ. Он то ли на опустевшей съемочной площадке, то ли в бутафорской театра. Диван. Кофейный столик перед ним. Письменный стол со стулом).
ЧАРЛИ. Ты что-то такое делаешь, а потом внезапно, словно по мановению волшебной палочки, вдруг осознаешь: «А я ведь знаю, что за этим последует». Это так похоже на фильм, который видел раньше, и ты думаешь: «Подождите, я это помню. Именно там я и появился». Ты входишь в середине фильма. Остаешься, пока точка твоего появления не пройдет полный круг. Словно входишь и выходишь с карусели. Может, смерть, она такая же. Мы так увлечены фильмом, в котором живем, что удивляемся внезапному ошеломляющему осознанию, что здесь мы уже были. И думаем: «Да, я помню эту часть. Именно там я появился».
(Достает карманные часы, смотрит на них, трясет).
Мои часы остановились. Сейчас утро или вечер? Когда ты в театре, чувство времени теряется. Я не понимаю времени. Каким образом Джеки Куган превратился в дядю Фостера? Почему Малыш теперь толстый, лысый старик с противным голосом? Фильмы – это магия, потому что сродни путешествиям во времени. Ты смотришь фильм, в котором снимался сорока годами раньше, и тамошние события происходят параллельно с твоей нынешней жизнью. Запусти одновременно несколько фильмов, десяти-, двадцати- и тридцатилетней давности, и они начнут сливаться вместе, напоминая комнаты, заполненные пианино, играющие в голове Бога все написанные мелодии. Не удивительно, что Бог безумен. Он – что миллионер в «Огнях города». Любит меня, когда пьян. Не узнает, когда трезв.
Бог создавал мир на роликовых коньках. Но в одном из неудачных дублей, упал с обрыва в глубокую пропасть, и больше о нем не слышали. Нам говорят, что упал дьявол, но на самом деле это был Бог. Если они оба – не одна личность, которая смотрит на себя в зеркало.
Мне часто снится, что я падаю. В моем сне я – на проволоке в цирке, высоко над толпой, и на меня нападают обезьяны. Обезьяны на моей голове. Обезьяны кусают мой нос. Обезьяны стаскивают с меня штаны. Я на большой высоте, страховочной сетки нет, и облеплен обезьянами. Моя жизнь – искусство. На самом деле обезьяны – как любые другие актеры. Тебе необходимо тщательно их подготовить, чтобы они делали то, что ты хочешь. Но иногда они забрасывают тебя дерьмом.
В моем сне я вот-вот свалюсь, и хочу позвать на помощь, но, разумеется, Бродяга не говорит. Только в комиксах, в овалах для слов, когда он катится вниз по склону холма на гигантском круге сыра, с маленькой птичкой, сидящей на кончике его… Ладно, он говорит. Вы можете увидеть, что он говорит, если приглядитесь. Но когда он открывает рот, слова с его губ не слетают. Во всяком случае, вы ничего не слышите. Может, собаки слышат. Но для вас изо рта просто вылетает воздух. Я даже не помню, чтобы шевелил губами, но мне говорят, что шевелил.
Когда появился звук, я пробовал для Бродяги разные голоса. Даже брал уроки вокала. Если хочешь, чтобы голос звучал громче, иди к океану и кричи на чаек. Они накричат на тебя. Ты кричи на них. И так далее, пока не сможешь произнести ни звука. Потом входи в воду, пока не поплывет шляпа. Потому что среди этих голосов нет правильного. Ни один не работает. Чтобы дать Бродяге голос, нужно убить в нем общее для всех. Нарушить молчание – для него смерть.
Когда фильмы стали звуковыми, я едва не перебрался в Китай. Звук во многом убил кино. С ним появились гигантские камеры и мили проводов. Микрофоны свисали с потолка, как дьявол, ловящий души. Я не знаю, как они могли ожидать, что мы создадим что-то прекрасное в окружении всего этого мусора. А что еще хуже, вся эта техника сделала фильмы такими дорогими, что киноиндустрия превратилась в контролируемый денежными мешками, централизованный, беспощадный бизнес.
Но со временем Бродяга начинает говорить. На самом деле, он поет. Поет франко-итальянскую сладенькую муру, а потом с облегчением уползает в молчание, шагает с Полетт по разделительной полосе к облакам на горизонте.
И все-таки здесь я говорю. То есть не могу я быть им. Да только, я, очевидно, он. Но с того момента, как я начинаю говорить, я становлюсь кем-то еще. Если бродяга говорит в пустом театре, есть какой-то звук? И, если на то пошло, есть ли сам театр? Кто из нас кино? Вы или я? Единственный способ сохранить идентичность – молчать.
Вы должны полюбить Бродягу. Устоять перед ним невозможно. Он – маленький человек, и у него ничего нет, и нет ни единого шанса что-то приобрести, но он умный, и упрямый, и может ударить исподтишка или дать пинок под зад, когда вы не смотрите. Еще он любит. Бродяга любит. Мы можем это определить. Но я – кто-то еще. Вы меня слышите? Есть здесь кто-нибудь? Послушайте меня, когда я не говорю с вами. Это не немой фильм. Я пытаюсь сказать вам, что человек, которого вы видите на экране, это кто-то еще. Я его создал. Сам приклеил его усы. Но он, по большей части, по-прежнему для меня загадка. Так что в зеркале я вижу человека, который не он.
Почему, к примеру, этот другой человек, давайте назовем его Чарли, почему он испытывает непреодолимое желание лишать девственности девушек-подростков? Очень юных девушек. Сладких и нежных, как бутоны. Но они – яд. Все они яд. Так почему он соблазняет их? Или они соблазняют его? Потом следуют иски по установлению отцовства, вынужденные женитьбы, измены, скандальные разводы. В кино такого нет. В кино она дает мне розу. Я подношу ее к губам. В кино любовь действительно возможна. Но который из них я? Обаятельный маленький бродяга с сердцем из золота или похотливый старик, охотящийся на невинных? Может, ни один из них. Все это игра.