За свою многотрудную историю русский народ веровал во многих богов. Веровал плохо и нетвердо: Перуна утопили в Волхове, а в 1918 году с христианских храмов сшибали кресты, а священников сажали на кол.
И только один Храм за долгие, темные и смутные века остался у нас неоскверненным, и один Бог всегда нам сопутствует. Это Храм великой русской литературы, а имя Богу – красота, искусство, идеал. То есть все тот же мандельштамовский девиз: «Россия, Лета, Лорелея».
В нашем Храме – невиданное изобилие алтарей, часовен, икон, и везде есть повод преклонить колени и возжечь свечу: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Чехов, Достоевский, Куприн, венок из поэтов Серебряного века, от Блока до Цветаевой, Бунин, Лесков, Шварц, Булгаков. Кончилась одна эпоха, началась другая, а в Храме возникали новые приделы, новые часовни: Андрей Платонов, предвосхитивший весь модерн и постмодерн, Андрей Вознесенский, Иосиф Бродский, Юрий Трифонов, Федор Абрамов… Русская литература – это главный предмет нашего экспорта, куда более насущный, чем нефть и газ. Мы несем человечеству боль, и тоску, и Несбывшееся, и свое вечно разбитое сердце, и холодное дыхание Вечности. Нам не дано жить, не дано преуспеть: нам дано мыслить и страдать. Историки могут написать всякое, могут и соврать: «Как Катюшу Маслову, Россию, разведя красивое вранье, лживые историки растлили, господа Нехлюдовы ее. Но не отвернула лик Фортуна, мы под сенью Пушкина росли. Слава Богу, есть литература – лучшая история Руси» (Е. Евтушенко).
Русская литература – Храм. Убежище. Так поступали христиане в старину: разбитые, побежденные, все потерявшие, они затворялись от врага в храме. И ждали чуда или погибели.
Избранник Света
До Пушкина не было ни поэзии, ни беллетристики. Какие-то «lettres» (словесность), конечно, были, но уже никак не «belles». Литературу надо было брать приступом, как вражескую крепость. Древняя, неуклюжая, ископаемая, ржавая, как антикварные латы, и тупая, как древний тяжелый меч, отнюдь не волшебный, а просто забытый. Неуклюжий Княжнин, официозный Державин, техногенный Ломоносов, певший оды стеклу, как для журнала «Техника – молодежи»… Скелет поэзии с ужасными рифмами, без плоти, без красоты, как у Кюхельбекера, у Рылеева, у Тредьяковского…
Мысль Радищева погребена в жутком стиле, колючем, как еж. Никто и никогда не полезет на этот чердак, в эти почтенные подвалы, не продерется сквозь паутину, распугивая сов и крыс. Одни только филологи будут бродить по этому «кладбищу погибших кораблей»; не подлежат реставрации эти обломки прошлого.
Когда пришел Пушкин, как будто затмение кончилось. Солнце бессмертия и радости, невыносимой радости бытия, радости и печали (причем в одном флаконе и одном бокале, рождающем и искры, и хмель, и золотую струю, и игру смыслов) взошло и засияло над русской литературой, и до сих пор не кончился этот «вечный Полярный день». С тех пор у нас все ночи – белые, а если вдруг станет темно, то сразу зажжется Северное сияние.
Пушкин стал нашим первым масоном: строителем литературного Храма. Не античного Храма, не византийского, не готического: Храма на все времена. Пушкин навсегда останется современником и Жуковского, и Александра Освободителя, и Салтыкова-Щедрина, и Анны Ахматовой, и нашим, и наших внуков. Угрюмый Писарев, как все фанатики, просчитался: Пушкин никогда не будет «сброшен с корабля современности», он навсегда останется его капитаном и лоцманом. И если в Евангелии от Иоанна сказано, что Слово – это Бог, то кто же он такой, Александр Сергеевич, Творец, владыка и Хранитель Слова?
Повеса и мыслитель, сатирик и романтик, праведник и еретик, он оставил нам целый пучок Ариадниных нитей. Все темы, все великие находки, все Граали русской литературы на полтора века вперед – все это было намечено и посеяно им, и взошло в урочный час. Мы до сих пор разматываем его нити в нашем Лабиринте; и он первый назвал по имени нашего Минотавра и вызвал его на бой. Минотавр поежился и поморщился, но стихи и дар оценил. Этот Минотавр считает Лабиринт своей сферой и вотчиной, а население Лабиринта сортирует и оценивает. Пушкин получил высшие баллы. Минотавр его берег, но уберечь не сумел. Есть у Пушкина стихотворение, где он раскрывает все явки и пароли Минотавра; мы до него еще дойдем. У Пушкина вечно были проблемы с царями, он постоянно выяснял с ними отношения, в прозе и в стихах, устно и письменно. С царями и властителями. Петр I. Карл XII. Мазепа. Наполеон. Екатерина Великая. Царь Небесный. Александр I. Николай I. Робеспьер. Павел I. Аллах. Магомет. Христос. Юлий Цезарь. Марат. Сатана. Неплохая компания. И со всеми поэт разобрался (сальдо было в его пользу). Устоял только Христос. Потому что тоже был поэтом. И дальше они пошли вместе.
На слово «длинношеее» приходится три «е»,
Укоротить поэта: вывод ясен,
И нож в него, но счастлив он висеть на острие,
Зарезанный за то, что был опасен!
Высоцкий тоже был поэт и тоже не кончил добром. Из всех великих русских поэтов тюрьма, сума, беда, ранняя смерть, Голгофа миновали только Тютчева.
Конечно, Пушкин держал в руках фиал со скандинавской традицией. Отсюда его вечные насмешки, подначки, ересь, диссидентство, тяга к вольности. Отсюда «Пир во время чумы» – месседж русского западника, почище Чаадаева. Но и славянское начало было сильно в нем, иначе не видать бы нам «Руслана и Людмилы», попов и их работников, стихотворных сказок, «Вещего Олега». Это не заемное, это органика. И традиция Дикого поля, хмельная, беззаконная, разгульная, разбойная, бурлила в его жилах. И дело даже не в разбойниках, и не в литвине Будрысе, посылающем сыновей пограбить, и не в живописных «бандюках» из песен южных славян (почему-то названных западными). Без Дикого поля было не создать «Капитанскую дочку», не понять Пугачева и не ужаснуться сродству. Отражением этой традиции в холодном зимнем небе России пролетели бесы:
Мчатся бесы, рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
Но и темное золото византийской традиции не миновало его. Иначе не было бы «Полтавы», не было бы «Бориса Годунова», не было бы тех поощрительно-имперских стихов («Клеветникам России», «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»), которые вменяли ему в вину и Мережковский, и поляки, и литовцы, и нигилисты, и «современники» типа Белинского или Писарева, и, конечно, будут вменять потомки. Часто традиции хватают друг друга за горло прямо в его произведениях. В «Капитанской дочке» традиция Дикого поля идет с дубьем и вилами на византийскую и принимает от нее казнь; в «Медном всаднике» славянская гуманитарная традиция говорит «Ужо тебе!» в адрес коалиции скандинавско-византийских сил и лишается рассудка. И только ордынская традиция лишь чуть-чуть задевает Пушкина своим черным крылом. Традиция порабощения и диктатуры, она не для поэтов. Когда Маяковский понял, что она его подмяла, он не вынес и застрелился. А Пушкин был распят на кресте четырех традиций, и это в конце концов убило его. А вовсе не «самодержавие» и не «светское общество», как нас учили в школе. Стихи Пушкина прекрасны, но в них нет ни покоя, ни самодовольства, ибо они – поле битвы. Через них проходит нелегкая и неторная дорога Русской Судьбы.