До Изабель я ничего не знал о сексе.
До Изабель я ничего не знал о свободе.
До Изабель я ничего не знал о Париже, где секс и свобода – две из его бесконечных реальностей.
До Изабель я ничего не знал о жизни.
До Изабель…
Если смотреть в то зеркало заднего вида, что зовется памятью…
До Изабель я был всего лишь мальчишкой.
А после Изабель?
После «до» и до «после»… вот из чего сотканы все истории. Особенно те, что окрашены интимным флером.
А с Изабель все было интимным.
Даже если наши тела не сплетались в объятиях предвечерними часами.
Предвечерние часы с Изабель.
Великая константа той маленькой истории, которая для меня стала большой историей. Потому что это история моей жизни.
Всякая жизнь – быстротечная сказка. Вот почему мое повествование, ваше повествование, наше повествование так важно. Каждая жизнь имеет собственный смысл, каким бы мимолетным или второстепенным он ни казался. Каждая жизнь – это роман. И в каждой жизни, если позволено, бывают свои вечера с Изабель. Когда все возможно и бесконечно, и так же преходяще, как песчаная буря в Сахаре.
Предвечерние часы с Изабель.
Та точка на карте моей жизни, где в какой-то момент я пересекся с самой неуловимой из всех субстанций:
Счастьем.
***
Париж.
Впервые я увидел его на двадцать первом году своей жизни. В далеком тысяча девятьсот семьдесят седьмом, в 8:18 утра, как подсказывали часы на моем запястье. Тремя минутами позже я прошел под вокзальными курантами в стиле ар-деко, царившими над холодными просторами La Gare du Nord1.
Январь в Париже. Все вокруг, noir et blanc2, утопает в бесконечной темноте. Я прибыл ночным поездом из Амстердама. Позади восьмичасовое путешествие, прерываемое мгновениями мимолетного сна, на жестком сиденье в тесном вагоне. На всем пути к югу пространство между моими ушами все еще было затуманено, после того как я легально накурился на дорожку травкой в кофешопе на Принсенграхт. У входа в métro3 я приметил небольшую булочную, где утолил ночной голод круассаном и крепким черным кофе. Рядом находилась табачная лавка. За три франка я приобрел пачку «Кэмел», обеспечив себя куревом на целый день. В считанные мгновения я, как и все остальные ожидающие поезда Ligne 54, следующего на юг, погрузился в глубокий плен утренней сигареты.
Мétro. В этот послерассветный час в одном из вагонов второго класса еще оставалось место для локтей. Все выдыхали клубы дыма и морозный воздух. Тогдашнее métro запомнилось всепроникающим ароматом горелого дерева и вонью недезодорированных подмышек. Тусклые флуоресцентные лампы в деревянных вагонах отбрасывали подземный аквамариновый свет. И стены пестрели наклейками с просьбой уступить место искалеченным на войне.
У меня был записан адрес гостиницы на рю Жюссьё. Пятый округ. Недалеко от Jardin des Plantes5. Полузвездочный отель с полузвездочной ценой: сорок франков за ночь. Шесть американских долларов. Что оставляло мне еще сорок франков в день на то, чтобы я мог кормить и поить себя, ходить в кино, курить сигареты, сидеть в cafés6 и…
Я понятия не имел, как закончить эту фразу. У меня не было плана или предначертанной стратегии. Только что я окончил один из университетов штата на американском Среднем Западе. И уже получил стипендию в юридической школе, гарантировавшей своим выпускникам прямой путь в высшие эшелоны власти.
Так что деньги, потраченные отцом на мое образование, не пропали даром, и теперь я заслуживал его самой высокой похвалы. «Молодец, сынок», – сказал он. Но что подпортило впечатление, поскольку шло вразрез с его взглядами на жизнь, так это объявленное мною в День благодарения решение о том, что сразу по окончании семестра я полечу через Атлантику.
Мой отец. Скупой на чувства и слова. Не чудовище. Не повернутый на дисциплине. Но отсутствующий. Даже несмотря на то, что никогда не путешествовал и проводил почти все вечера дома, уже к шести возвращаясь с работы. Он владел небольшой страховой компанией, где, кроме него, трудились еще трое агентов. Его отца, кадрового военного, всегда называли «полковником». Однажды, вскоре после того, как моя мать умерла от коварного скоротечного рака, отец с редкой откровенностью признался мне, что провел большую часть своего детства в страхе перед этим солдафоном. Отец никогда не бывал со мной строг, да я и не давал повода – ответственный ребенок, прилежный ученик. Я не высовывался, превратил себя в зубрилу, надеясь угодить отцу, неспособному проявить ко мне хотя бы немного теплоты.
Моя мать отличалась стоическим нравом. Тихая женщина, она преподавала в школе и, казалось, смирилась со своей безрадостной судьбой в браке с мужчиной, за которого согласилась выйти замуж. Она никогда не спорила с моим отцом, играла роль послушной хозяйки и воспитывала меня как «хорошего мальчика, предназначенного для великих свершений». Мама привила мне интерес к книгам. Она купила мне географический атлас и разожгла во мне любопытство и стремление к познанию мира за пределами наших сенокосов. В отличие от папы, она была очень ласкова со мной. Я действительно чувствовал ее любовь, хотя и излучаемую в свойственной ей размеренной манере. Когда она заболела, мне было всего двенадцать. Мой страх потерять маму был всепоглощающим. От постановки диагноза до смерти прошло шесть недель кошмара. О том, что у нее терминальная стадия рака, мне сказали лишь за десять дней до того, как она ушла из жизни. Я знал, что она больна. Но она слушала моего отца и продолжала отрицать окутывавшую ее обреченность. Как-то вечером мама призналась мне, что ее время подходит к концу, а на следующий день ее спешно доставили в больницу в Индианаполисе, в часе езды от нас. После этого я несколько дней переживал состояние безмолвной травмы. В ту пятницу папа явился в школу без предупреждения, шепотом переговорил с моей классной руководительницей, а затем жестом позвал меня с собой. Как только мы вышли на улицу, он сказал мне: «Твоей маме осталось жить считанные часы. Нам надо поторопиться». По дороге в больницу мы почти не разговаривали. Но к тому времени, как мы приехали, мама уже впала в кому. Папа позволил дежурному онкологу провести все необходимые процедуры и подтвердить, что нет никакой надежды на то, что она переживет этот вечер. Мама так и не вышла из комы. Мне больше не удалось поговорить с ней, попрощаться.
Через год после ее смерти отец объявил мне, что женится на женщине по имени Дороти. Он познакомился с ней в своей церкви. Дороти была бухгалтером. И отличалась той же сдержанностью, что и папа. Со мной она обращалась с отстраненной вежливостью. Когда я поступил в университет штата, Дороти убедила папу продать наш семейный дом и купить жилье для них двоих. На самом деле я почувствовал облегчение, когда это произошло. И вообще был рад, что папа обрел эту холодную женщину. Это избавило меня от груза необходимости быть рядом с отцом, хотя сам он никогда не выражал ни малейшей потребности во мне. Потому что это означало бы показать сыну свою уязвимость. А отец никогда не посмел бы этого сделать. Дороти сказала, что в их доме для меня будет отведена гостевая комната. Я поблагодарил ее и… гостил у них по большим праздникам вроде Дня благодарения или Рождества, но в остальное время старался держаться подальше. Мое поступление в элитную юридическую школу папа и Дороти встретили полагающимися звуками одобрения. Но как человек, не доверяющий большому опасному миру за пределами своего узкого жизненного опыта (он никогда не покидал страну, за исключением службы во флоте во время войны), отец с неудовольствием воспринял новость о том, что я собираюсь в Париж.