Под утренним светом лёгкой дымкой скучал дыханием своим летний день. Играла текучая кисея занавески, подмигивая острыми лучами солнца, которые небольно щекотали веки. Запах свежего хлеба стелился по дому, окутывая каждый уголок, он забивался в поры стен, чтобы уже никогда не уйти из этого дома. Этот запах, этот тёплый домашний аромат уюта всегда балансирует на грани, он так неуловимо ловок в своей чудесной привлекательности, в своей манящей тишине, покое и сладости реальности. Вот его нет. И всё вокруг знакомо, но словно в налёте серости. Вот он переспел. И тогда только горечь утраты, острый аромат горелого. Но сейчас он в самой нужной точке, он в сердце. И всегда, даже если пасмурное утро капает за окном хмурой, текучей серостью, этот аромат приходит с золотистым светом солнечных лучей. Печь открывается, и дразнящий аромат желтобокого хлебного чуда, совсем недавно только едва уловимый, едва нанизанный на самый кончик обоняния, солнечной волной хлынул в дом, окутал, омыл всё и всех, кто здесь был.
Они так и останутся здесь навсегда. Этот запах, этот уют и этот солнечный свет летнего утра. Пускай даже в доме не будет никого, пусть даже и самого дома не будет, а они останутся, останутся до тех самых пор, пока помнит о них хотя бы один. Хотя бы один, кому выпало такое счастье жить в этом доме.
Половица странно-протяжно заскрипела, дом накренился, и запахло старым горелым железом. Марфуша открыла глаза и быстро села на ящике, покрытом старой рогожей.
– Марфа!
Резкий голос деда глухо забился в металлических перегородках пустого нутра парохода.
– Марфа!
Когда дед на корабле, когда он не просто дедушка, когда он капитан, он не стесняется в выражениях. Марфуша зажала ладошками уши, чтобы пропустить обязательный по такому случаю матерный «загиб». Когда она рискнула отпустить сжимавшие голову руки, уже звучал голос бабушки Матрёны:
– Чего раскричался, чёрт старый? Сейчас она придёт, я её вниз отправила за картошкой. Суп буду варить.
Снова раздаётся сухой, чуть надтреснутый от горького табака голос деда:
– Ты мне тут дисциплину не разлагай. Не экипаж, а бабский приют.
Спрыгнув на пол, Марфуша потянулась своим гибким молодым телом и, подобрав упавший платок, быстро побежала к лестнице, выходящей на палубу.
Марфуше почти исполнилось семнадцать, и она уже месяц, как ходит под дедовским началом на пароходе «Заяц». Отец Марфуши, высокий, статный, с огромной шапкой белоснежных волос, работал агрономом в колхозе. Говорили, что он отличился на войне, которая полыхала почти двадцать лет назад, но сам он никогда об этом не рассказывал. Во всяком случае, Марфуша не слышала от него рассказов о войне, в отличие от деда. Дед Григорий любил рассказать о военной службе, когда он был матросом на миноносце «Грозный», побывал в Цусимском сражении, где страшно громил японцев, но и сам был тяжело ранен. Все эти рассказы очень нравились сельским детишкам, дед Григорий был их любимцем, хотя сам дед и гонял их от себя, когда погружался в задумчивые воспоминания боевой молодости. Слушателями деда были в основном такие же деды или мужики, а детишек дед гонял от того, что во время рассказа входил в раж и поражал собравшихся трёх—, а то и четырёхэтажным матом, сдобренным корабельными словечками. И за эту свою несдержанность бывал нередко бит бабушкой Матрёной. Не за чем детишкам слушать отборную военно-морскую ругань с таким количеством непонятных сухопутным слов.
Но, конечно, как раз эта особенность деда и делала его таким популярным. Дети всеми возможными способами старались услышать хоть кусочек, хоть одно слово из рассказа деда, чтобы потом гордо блеснуть этим редким словечком перед друзьями, а то и дома «козырнуть». Хотя дома подобные выходки не вызывали восторга, и смельчаки, бывало, оказывались нещадно пороты любящими родителями, совершенно не желающими, чтобы их чадо нахваталось разных глупостей, а потом, быть может, отправилось служить на флот, где, как известно, ничего кроме пьянства, разгульной жизни в порту и бесчисленных морских дьяволов всех форм и размеров не существует.
У Григория с Матрёной была одна дочь – Лукерья, тихая и всё время смущающаяся. Вот она то и приглянулась молодому агроному, а он – статный, образованный, по-военному серьёзный и немногословный, был предметом обожания многих сельских красавиц. Но как-то сразу он «прикипел» к дочери отставного моряка и после недолгих ухаживаний взял её в жёны. Григорий, конечно, в душе был горд, что такой значительный человек выбрал его, по сути, ничем не приметную дочь, но для порядка делал строгое, неодобрительное лицо и даже грозно и многозначительно поглядывал на зятя.
Зажили молодые хорошо. В доме, который выделили агроному, всё стало вдруг само собой светло и радостно. Лукерья открылась как очень заботливая жена и хозяйка. Дом украсился занавесками, ковриками, скатертями и покрывалами и много ещё чем, что обязательно привносит вступающая в дом женщина. Через девять месяцев родилась Марфушка, беспокойный и горластый ребёнок, который, порою, просто тонул в материнской любви и обожании отца. Дед с бабушкой тоже не отставали, и Марфушка была просто поглощена внимание и любовью близких. Но через семь лет, когда Марфушка бойким, непоседливым сорванцом носилась по колхозным полям вслед за высоченной фигурой отца, а по вечерам, почти не дыша, прижавшись ухом к сильно округлившемуся животу матери, слушала странные, загадочные звуки зарождающейся жизни, случилось страшное. Лесной пожар стремительным броском с холмов слизнул своим жгучим, ярко-жёлтым языком почти половину сельских домов вместе с ухоженным, мирно спящим домом агронома.
Всего этого мира, так заботливо выстроенного человеческими руками и душевными силами, не стало. Одно мгновение вспышки, пламени, и стихия вывернула наизнанку мир, в котором было так уютно, так светло и радостно встречать каждый следующий день. Отец вытащил Марфушу, вытащил жену, но огонь уже сделал своё дело. На память о том пожаре у Марфуши остались пятна на ногах. Когда ожоги зажили, кожа на этих местах стала какого-то буроватого цвета. Лукерье досталось гораздо сильнее, может быть, и не так сильно, как некоторым другим, которые потом поправились, но всё как-то сразу и понемногу; рухнувшая балка, ожоги, едкий дым задушили и молодую женщину, и её ещё не родившегося ребёнка. Её мечта родить мужу сына, будущего героя-моряка, как дед, или учёного-агронома, как отец, не сбылась. Только однажды она пришла в себя, ещё до прихода помощи из центра, улыбнулась обожжёнными, потрескавшимися губами, погладила по лицу склонившегося к ней мужа, словно простилась, и ушла. С тех самых пор отцовская грива стала белой, как свежий снег, а немногословность его превратилась в почти настоящую немоту.