Кто скажет, день теперь, или ночь… Всегда горит свет.
***
В этот час в баре никого еще не было, не считая господина за столиком в углу, который пил абсент и что-то писал в блокноте. Белокурый и тщедушный, с зализанною на бок челкой, с острым носом и тревожными глазками, господин этот был и не господин даже, а так – господинчик.
Я-то здесь завсегдатай и каждый меня знает, и я знаю каждого, а только господинчика этого видел впервые. Наверное, он и был здесь впервые.
Я отхлебнул из своего бокала, и в ожидании других завсегдатаев стал фантазировать.
Я часто так делаю, чтобы скоротать время: бывает, целую биографию придумаю какому-нибудь незнакомцу, пока тот сидит себе спокойно в сторонке: кто он, откуда, и кто его жена, и что он сделал и, бывает, до того замечтаюсь, что уже готов и обнять его, как старого друга, а может, и напротив, заявить ему прямо в лицо, что он – подлец, и знать я его не желаю.
«Наверное, он тщедушен не только физически, – думал я, украдкой поглядывая на господинчика. – Он долго мучился этим и однажды совершил нечто, что до сих пор является ему в ночных кошмарах. А зовут его – Альберт».
Тут нежно пропели колокольчики над дверью, и трое, закутанные по самые глаза в темные плащи, прошли к столику у окна. Бармен подхватил со стойки меню и пошел встречать гостей.
Гости заговорщицки зашептали ему, тыча пальцами в винную карту. Свет мозаичного плафона на темно зеленой стене играл на их лицах, отчего казалось, что они гримасничают и строят рожи.
Я их часто вижу здесь, хотя и не заговаривал ни разу. Они всегда держатся особняком, не привлекают внимания, а все сидят, почти касаясь друг друга лбами, бормочут быстро и невнятно, вскидывая руками и делая движения всем телом, так что и представить, о чем там у них идет речь, невозможно.
Приняв заказ, бармен вернулся за стойку и, чтобы скоротать время, я разговорился с ним.
– Скажите, бармен, кто эти люди, что сидят особняком, не ищут другого общества и так загадочны?
– Не знаю, – ответил бармен. – При мне они говорят только о том, что будут пить и есть. К примеру, сейчас заказали белое вино и пиццу. Хотя, на проходимцев и не похожи. Скорее, на богему…
– А что такое богема? – ухватился я за мысль. – Что она такое? Категория людей, что кутит и веселится, не зная приличий, а в промежутках мастерит или рисует, чтобы кутить и веселиться? Если так, то немало найдется среди нас богемы, пусть даже и не рисующей.
– Нынче каждый волен называться, xем хочет, – отвечал бармен. Он взял со стойки пивной бокал, протер и посмотрел сквозь него на свет. – Я бы даже больше сказал: грядет время анархии.
– Именно! – оживился я. – И даже прямо-таки библейский случай; много грядет пророков, и всем нам следует быть разборчивыми.
– Смутное время, – вздохнул бармен. – Во всем – упадок. Едва ли найдется хоть крупица золота в бархане песку. Хотите еще коктейль?
– Ну, знаете…, – отвечал я, без колебаний протягивая ему пустой бокал, – вы как в воду глядите.
– Знавал я одного писателя, – послышалось из-за ширмочки, отделяющей барную стойку от ниши, в которой была устроена кухонька и моечная. – Все мечтал сочинить сюжет, которым заинтересовались бы в самом Голливуде.
– И что же? – спросил я у ширмочки. – Сочинил он такой сюжет?
Ширмочка сдвинулась, и из-за нее показался сначала внушительных размеров нос, затем подбородок, а вслед за ними и вся голова на длинной, тонкой шее с острым кадыком и взъерошенная, явилась на свет: «Нет – сказала голова. – Не сочинил».
Голова принадлежала помощнику бармена, который, по его собственным словам, пусть и не видел, но слышал многое. В этом он, помощник, сам признался мне, когда подменял бармена за стойкой.
– Дело мое маленькое – говорил он. – Сижу себе за ширмочкой, делаю, что прикажут. Никого не вижу, и меня никто не видит, зато слышу я все прекрасно. И из того, что я услышал за все это время, можно составить целую повесть. Захватывающую, с неожиданными поворотами; где есть и любовь, и ложь, и подлость, и благородство, но более всего, конечно, в ней смешного. Смешного до слез, до истерики, – такого, что и за всю жизнь не оправиться. Ведь смешно, согласитесь, быть невольным соучастником того, о чем люди думают, что говорят тет-а-тет, невольно поверяя самое сокровенное постороннему человеку.
Иногда мне бывает совестно. Иногда – страшно. Ведь откровения могут быть и такие, что не дай вам Бог услышать хотя бы малую часть их. Уж сколько раз просил я бармена сделать ширму прозрачной…».
Теперь же я спросил голову помощника: «И что же стало с этим писателем? Удавился он?»
– Нет. Спился.
Ответив так, голова снова скрылась, а бармен уже ставил передо мною новый бокал. Там, в рубиновой толще кока колы и рома, таинственно плавился лед.
– Все потому, – сказал бармен, – что для себя надо писать, а не для Голливуда; тогда и Голливуду интересно станет: «А о чем это он там пишет так увлеченно?» Другими словами – талант нужно иметь, – продолжал бармен. – А им важен эффект, а не суть.
– Беда в том, что иные так ловко маскируют эффект за самую что ни на есть суть, что и Голливуд не отличит ее от подделки, и берет. А отличив, – лишь пуще станет нахваливать, и других заставит, чтобы самому не прослыть дураком. Вот и гуляет по миру голый эффект, и строит рожи, но все так привыкли, что уж и забыли, как выглядит самая суть.
– Значит, наш писатель не преуспел даже и в этом, – огорчился я. – Так действительно сопьешься. – И сделал глоток.
Мы помолчали.
– Однако, – бармен поглядел на часы, – уж час прошел после открытия, а посетителей все нет.
Действительно, бар был пуст. Только троица за столиком по-прежнему шушукалась, извиваясь всем телом, да господинчик тревожно оглядывался и горбился над своим блокнотиком.
За окном сгущались осенние сумерки; сеял не то дождь, не то снег, и изредка мелькали темные силуэты прохожих. Лучшее время, чтобы посидеть в тепле и уюте за стаканчиком чего-нибудь горячительного и посудачить о том о сем; удивительно, как можно пренебрегать такой возможностью в конце рабочего дня.
И вот, когда бармен уже, кажется, начал подсчитывать убытки, снова пропели колокольчики, и появилась парочка весьма обычного для этого заведения вида: он – в бакенбадрах, она – в открытом зеленом платье с блестками, с накинутою на тонкие плечи лисьей шубой.
Двое проследовали не к окну, где обычно обретаются интроверты и незнакомцы, а к самой стойке.
У него было свирепое лицо бульдога и пиджак в крупную клетку. У нее – огненно-рыжие волосы, собранные на макушке в узел, который пронзали и удерживали две тускло блестящие стальные спицы.
– Добрый вечер, – сказал я.
– Bonjour! – откликнулась женщина, а ее спутник вместо приветствия так хлопнул меня по спине, что она загудела, как колокол.