– Чу-у-уня, – говорит мой товарищ, зайдя к нам в гости и гладя Чуню, – ты мне сегодня снилась. Мы гуляли с тобой по городу, ты бросилась в Москву-реку, и рыба откусила тебе хвостик. Я повез тебя в клинику и забыл на остановке.
Вот такие сны снятся людям про Жозефину Тауровну.
Почему я не удивлен?
Чуня полна тайны, которую я не хочу разгадывать. Она темный омут, в который мне лень глядеться. Чуня – бермудский треугольник смысла. Чуня = сон.
Поэтому она и спит полдня.
Я тоже сплю. И мне снятся тревожные сны. От снов не защититься, их не избежать. Только записать. Вот я и записываю. Кто-то заметил: «Главный звук, связанный с женщиной в литературе XIX века, – шорох платья. Тогдашние женские наряды были ужасно шумные в силу особенностей тканей и пошива». Главный же звук моего дома в зимнее время – звук шарика, роняемого в потолок. Что там бросают соседи себе в пол, мне неизвестно. Но я этот шарик слышу: скок, скок. Пройдет минута. Опять: скок, скок. Звук никого не беспокоит, кроме меня. Чуня невосприимчива, она не слышит. Чуня забралась не под мое одеяло и спит. Обидно, но она давно спит не со мной. Ну вот такой ее осознанный выбор. Забирается под чужое одеяло и спит. Если ее откопать, разозлившись, перетянуть одной рукой к себе, то она смирится, конечно, но уже через три минуты выползет, прокрадется вдоль меня к изножью, перевалится через бархан одеяла и опять пойдет спать не ко мне.
И тогда ночью ко мне приходит кошмар. Это не из-за нее. Кошмар просто сам по себе.
Знатная татарка когда-то научила, – написал мне однажды человек, когда утром я о таком вот ночном кошмаре рассказал. – Если страшный сон приснился, надо посмотреть в окно и сказать три раза: «Куда ночь, туда и сон». А если совсем жуткий, то надо открыть холодную воду и шепотом рассказать льющейся воде краткое содержание сна. Ну и совсем проверенное, – добавил он, – сказать три раза: «Сон к добру!» Я в зависимости от тяжести сна применяю различные комбинации этих заклятий.
А другой человек в комментариях написал:
Где-то читал, что кошмары помогают мозгу проводить капитальные ремонты. Чтобы отремонтировать компьютер, его нужно выключить. Полностью выключить нельзя, ремонтировать включенный опасно, но он умеет включить нам оцепенение ужаса на время и разобраться со всеми проблемами. Так что это полезно.
Я ни разу холодную воду не открывал, ничего ей не вышептывал, но в общую полезность дурных сновидений верю. В начале нашей совместной жизни с Чуней в полезных кошмарах принимала участие и она сама.
Мне снилось, например, что я случайно выпускаю ее из машины, в которой нас везут, и машину нельзя остановить (очень плотный поток), Чуня бежит в ужасном отчаянии за мной, а уже ничего не изменить, она все дальше и дальше, ее почти не видно, только черная точка на серой обочине. Итог – я просыпаюсь в слезах. Впрочем, теперь она в сновидениях не участвует, отснились эти заполошные сны. Должен кончиться и этот сегодняшний: наступит утро, пора вставать. И тут Чуня снова любит меня. Она возвращается с чужой половины кровати и начинает ластиться ко мне, вилять хвостиком, играть. Прям как щенок. Но меня не обманешь. Я-то знаю: это значит, что Чуню пора кормить.
Но сперва ее надо выгулять. «Чуня, иди на лоток!» – говорю я. Я ее с детства приучил ходить на лоток с газетой, это отдельная история, как мы намучились; может, когда-нибудь и расскажу.
Она плетется туда, к лотку, в сортир, и останавливается на пороге. «Иди писать!» – говорю я. И щелкаю пальцами. Это последний сигнал, она его, собственно, и ждет – после этого она заходит. (Задев плечом дверь: дверь она теперь видит плохо, старческая слепота.) И потом стоит с тупым видом там. Как будто думает.
О чем она думает? О диких прериях? О косуле? О лисе? О своей женской доле?
– Если ты сейчас не будешь писать, я дам тебе по заднице! – кричу, потеряв терпение, из кухни я. Вообще, я кричу грубее, но будем считать, что «по заднице». Жизнь груба, это еще Нина Заречная заметила. Наша жизнь грубее втрое.
Только тогда – после крика – Чуня начинает устраиваться. (Собственно, так я и понимаю, что она не писает, – по звуку: она не шуршит. А тут зашуршала. Кружит, кружит, беспокоит газету, ерзает; наконец тишина. Значит, устроилась. Я иду в коридор, открываю дверь и смотрю, как она писает в лоток.)
Стыдно сказать, но в эти моменты она всегда еще изворачивается и пьет собственную мочу. Собачка у меня странная, с придурью, инопланетянка, но, собственно, за это ее и любит мир. А она его – нет. Она никого не любит.
– Мы будем сегодня читать Гофмана? – спрашивает снизу она.
– Будем, – отвечаю я. – Но сперва мы помоем тебе лапы. Смотри, какая тут на лотке лужа. Ты вся запачкалась.
С этими словами я поднимаю ее на руки, несу в ванную, ставлю в ванну и мою ей лапы и хвост. Чуня не любит воду, поэтому она настороже. Но утопление собачки временно откладывается. «Уф, пронесло», – думает Чуня.
Потом я вытираю ее полотенцем и, отпустив на все четыре стороны, собираю газету в комок и отношу в мусор. Чуня, отпущенная на все четыре стороны, всегда выбирает одну: идет обследовать темную зимнюю кухню. (Чего ей эта кухня? Почему сейчас?)
– Чуня, – говорю я. – Кстати, мы забыли тебе закапать в глаза!
И тут Чуня бежит.
Из темной кухни, через коридор, стукаясь о предметы (она же слепая), мимо табуретки и обуви, в комнату, туда, туда, в спасительное тепло (как будто оно кого-то может спасти), пробегает половину освещенного торшером угла кровати и прыгает в полежку. Причем прыгает не добегая. Прыжком оленя. Одним прыжком яростного живого существа, спасающегося от тигра.
И, что любопытно, всегда попадает.
Если где он и есть – этот странный летающий дом,
с занавеской и ветром в кровати, – лихой
и горбатый,
то он был только там, где мы спали с тобою вдвоем,
как с отцом, как с сестрой, как с лисой, как с собакой
и с братом,
через стенку с Васильевной Анной (соседкою) —
в сердце моем.