«Стихи и хоры последнего времени» – книга, составленная из книг и охватывающая десять литературных лет; но в каком-то смысле вневременная, поскольку явных примет времени любознательный читатель здесь не найдет. Никаких острых и актуальных тем – тоже. С петербуржцами такое случается. Здесь можно было бы поговорить о петербургских поэтах-метафизиках, но рассуждать об этой школе дело слишком благодарное, и именно поэтому я за него не возьмусь (скажу только, что у Юрьева к плеяде отсылки есть, и немало). Замечу также, что эта книга вневременна еще и в некотором другом смысле. Об этом, собственно, и пойдет речь.
* * *
Чтобы прояснить, о чем я, обратимся к поэтическому словарю Юрьева (начинают обычно не с этого, но кто нам указ?). Одно из самых частотных в книге слов, «облако», встречается около четырех десятков раз, часто в сопровождении облака созвучий, словесного эха (облысый, покоробленный, облетают, облый, облитый) и таких сопутствующих слов, как «шар» (облачный шар, светящийся шар, шар огня, небо шар, кристальный шар, шарахающиеся огни, шарахающийся свет), «холм», «лед», «река», «сад», «роза», «огонь», «вода», «стекло»… «Стекло» и его производные встречается ненамного реже «облака» – более трех десятков раз. Но самое частотное – «свет»: вместе с производными оно встречается свыше восьмидесяти раз – в том числе и в оксюморонном, но неоднократном сочетании «светло-черный» и в связке с «ослепительный», «ослепленный», «слепой», что может косвенно свидетельствовать об интенсивности этого света. Первое, что тут естественно приходит на ум, – фотография с фотовспышкой (по-украински фотография так и называется – «світлина»), камера-обскура; еще – ландшафт, увиденный при вспышке молнии, но в любом случае – светопись. «Стекло», «лед», «облако», «вода», «хрусталь» – все это акторы лучепреломления, предъявляющие нам в пространстве стиха менее, но тоже частотные «холм», «сад», «розу», «деревья». Словно бы автор задался целью продемонстрировать читателю серию световых картин, отделенных друг от друга, если речь идет о книге, пробелами на бумаге/зонами молчания. Их можно собрать в одно целое – ну, скажем, в книгу стихов «Франкфуртский выстрел вечерний» (2004–2006); это будет как бы нецелое целое, но все-таки целое, целостное, но каждый текст может существовать и отдельно, самодостаточно, и его можно уподобить своего рода осколку голограммы; известно ведь, что каждый осколок разбитой голограммы воспроизводит целостное изображение. Или, как это нынче модно, – фрактальной поверхности; поскольку «Франкфуртский выстрел вечерний», сам по себе будучи сложной структурой, объединяется со «Стихами и другими стихотворениями» (2007–2010), «О родине» (2010–2013), «10x5 (Cтихи и пр.)» (2013–2014) и с последним разделом, о ко-тором еще будет сказано, в одну над-структуру, а может быть еще и над-над-структура, и пр. (пр. в смысле «и прочее», а не в смысле «и проза», хотя в названии последнего раздела книги мерцает этот двойной смысл).
* * *
В каждом отдельном фрагменте вроде бы все время что-то происходит – «волна, уплотняясь, вращается», «пляшут… вугленные яблоки огня», «во мрак ступают через крыж / дымы в краснеющих кирасах», «кислой прелью виснет дым, / просыпанный в воздух бренчащий», «литую шиповника пулю / обливают по всем желобам», «всплывают света пузыри». Но именно «вроде бы»: внутри каждого текста автор приглашает нас побыть наблюдателями этого чего-то как раз в тот момент, когда это что-то либо вот-вот начнется, либо вот-вот закончится, либо уже закончилось.
Ослепительным воздухом дут,
ослепленной водою спринцован,
облаков стеклянеет редут,
поджидая, когда подойдут
те – под знаменем сизо-пунцовым
и с шар-бабой каленой луны.
Ночью будут руины смутны
в чистом поле под бабой каленой,
и лыжнею – кривой и зеленой —
мимо них побегут бегуны.
Облачная гряда настоящего времени после неких проделанных над ней операций (дута, спринцована), после обработки светом и небесной водой застыла (остекленела), превратившись в крепость в ожидании еще не начавшейся осады. Осада начнется на закате, когда некие неназванные силы подойдут со стороны закатного неба (под знаменем сизо-пунцовым) со стенобойным орудием, которое вообще-то используется скорее в мирном деле, хотя и не менее разрушительном (шар-баба). Луна (стенобойное орудие) и закатное небо выступают разрушителями неба дневного, водяного, светящегося – ночью дневные облака превратятся в руины на горизонте, и по зеленому в лунном свете снегу побегут лыжники; автор словно бы обещает продемонстрировать нам что-то наподобие картины Брейгеля, где бегут куда-то под огромной луной маленькие человечки, облитые зеленым светом, но именно что обещает; это случится ночью, а сейчас только-только вечереет. Но вместе с тем ночь как бы уже состоялась во второй строфе, хотя формально она еще только будет. Внезапное смещение фокуса, переброс из времени настоящего в будущее, вдруг раздвигающее, распахивающее ландшафт – или накладывающее на этот ландшафт, на эту светлину, еще одну, полупрозрачную… Собственно, почти каждый текст здесь так или иначе строится на одномоментном совмещении уже прошедшего или еще предстоящего действия.
* * *
Элементы такого ландшафта вроде бы активны, но их активность закончилась буквально только что («деревья дóпили луну» и ушли «во тьму, на зимнюю войну»; «шмеля шарабан» к «кипящему в облаке улью» уже подогнали; ворон, «врага архистратиг» только что «откаркался семь раз») или вот-вот начнется: («пробуждаются бойцы / чешут клювами о бурки / вороненые щипцы / извлекают из кобурки»; «сырые птицы в кожах сводчатых / как пистолеты в кобурах – / вот – подвигáют дула синие»)… Но пока – полная неподвижность, балансировка на краю события – а уж если что-то движется, то всё сразу – холмы, деревья, облака, словно передвигаемые невидимой огромной рукой (пейзаж, видимый человеком расстающимся, человеком оставляющим из окна поезда?).
Отмечу, что деревья здесь оказываются неожиданно агрессивны – их неподвижность застигнута в движении, причем у Юрьева они то и дело идут на войну («Последние полки в заречье уходили – / За грабом липа и за вязом бук – / И под занавес огневой угодили: / Хлюп над рекой, плюх, бах, бух! / Полетел с папахи пух, / Дым сверкающий набух…»); а птицы и того агрессивней, да еще и малоприятны – за исключением, пожалуй, «ластоньки милой», насельницы нежной литературы – но ласточка, эта проводница в подземный мир, здесь сама всякий раз умирает. Людей же, помимо наблюдателя, здесь почти нет (люди появляются в этой книге очень странным и характерным манером, к этому мы еще вернемся) – нет и челове-ческой речи, что понятно: последовательное высказывание развернуто во времени, а в том промежутке, куда помещает нас автор, времени