«Дорогой мой ученик!
Посылаю тебе эту рукопись с Вокзала Бессмертия. Вверяю ее в твои руки как свою душу. Через несколько минут я совершу прыжок в область четвертого измерения, где мне уже ничего не понадобится. Это будет последней моей исследовательской работой. В этом мире я оставляю тебе все мои сомнения и колебания.
Я допускаю, что шел неправильным путем в постижении Вечных Тайн, но я оставляю тебе возможность исправить меня своими жизненными деяниями и избежать моих ошибок. Вместо напутствий и советов я хочу пожелать тебе, не останавливаясь, двигаться к своей заветной и таинственной звезде прямым ходом, если даже все будут считать его ошибочным. Ибо работающий над разгадкой Тайны человек уже делает свою жизнь духовно выше и благороднее, чем тот, кто пытается только критиковать, сбивая других с пути Истины. Любой неустанный поиск приближает человека к бессмертию и величию.
И еще мой совет, небольшая истина, которую я вывел из горького опыта: Великие Тайны открываются только через Великий Порядок. Если ты не достигнешь в себе духовной и моральной чистоты, ты не сможешь оторвать себя от земной придавленности и улететь в возвышенные пространства мироздания.
Не сердись на меня за те муки и несчастия, в которые я вверг тебя по своей человеческой слабости и малодушию. Постарайся меня простить, иначе мне будет трудно постичь те трансцендентные Вечные Тайные Истины, ради которых я жертвую своим тленным существованием.
Твой учитель Краб, которого так странно окрестили».
Когда я получил бандероль с его рукописью и этой запиской, я еще весь горел огнем обиды и ненависти к нему. А совсем недавно он был моим кумиром и самым близким другом в университете. Случается и такая любовь, переходящая в ненависть. Впрочем, особой ненависти я к нему не испытывал. Так только, от обиды, твердил: «Ненавижу, ненавижу…», – а в глубине души, возможно, любил его по-прежнему.
Когда я прочитал эту записку, то обида и ненависть мгновенно улетучились. Я испытывал страх за его жизнь, боль потери и пустоту… Такая резкая перемена может произойти только при великой симпатии к человеку.
Несколько дней я не ходил в университет. Читая рукопись, я думал о его жизни. Это побудило меня записать воспоминания, связанные с ним.
Он читал нам лекции по истории философии и вел семинары по иностранной литературе. Довольно высокий и худощавый, он имел большую залысину, но лысина только подчеркивала его недюжинный ум. Во всей его манере движения скрывалась какая-то настороженность, граничащая с застенчивостью, как будто он был готов к внезапному проявлению чего-то неожиданного и непостижимого. Почему я так думаю? Во-первых, он совсем не был застенчивым человеком. Наоборот, стоило кому-либо из студентов заговорить с ним о философии или, не дай Бог, заспорить, он тут же двумя-тремя доводами, словно щелчками, расправлялся с их надуманными философемами. Во-вторых, он обладал железной логикой, потому-то его ничем невозможно было сбить с толку. Только после прочтения его рукописи я понял, как он сомневался в себе и во всем, что его окружало.
Мы знали, что Краб был направлен в университет из Москвы. До этого он учился в аспирантуре, писал диссертацию по истории литературы Италии, в течение года стажировался в Риме, знал хорошо латынь, итальянский, эсперанто.
С двумя чемоданами книг он появился у нас в общежитии, где ему выделили комнату, но через две недели уже съехал на квартиру, снятую им не без моей помощи. Студенты прозвали его Крабом. Впрочем, я не знаю, какая существует разница между крабом и раком, но он был настоящим раком-отшельником. Он избегал всякого общения с нами, студентами, вне университета, потому и переехал из общежития. Я всегда размышлял над тем, как так случилось, что он, живя в нашем обществе, как бы выпал из его жизни. Его одиночество было не простым затворничеством, а какой-то необыкновенной отчужденностью от мира.
Отгородившись от всех наших радостей и печалей, Краб поместил себя в своеобразный вакуум, куда, при всем желании, никто не смог бы проникнуть. Его болезненное воображение попало в мир, который никак не соприкасался с действительностью. Вероятно, это было его психическое расстройство, и он, как и все больные, нуждался в помощи и чутком отношении к себе. Но вместо этого он натолкнулся на стену непонимания и отчуждения. По правде сказать, причины для этого были. Я сам возненавидел его перед тем, как навсегда с ним расстался.
Читая его записи и вспоминая наши короткие встречи и разговоры, я начинаю понимать его большую мятущуюся душу. И если что-то мне в нем не нравилось, и я воспринимал враждебно кое-какие действия, касающиеся меня лично, то сейчас я понял причины этих поступков. А раз понял, значит, простил. Установившийся между нами вечный мир – это не необходимость примирения с ушедшим из этого мира человеком, а любовь, простая человеческая любовь, и еще немного жалости, которая примешивается к любви, когда имеешь дело с таким человеком, и досада на себя, что ты поступил не так, как нужно было, чтобы удержать его от последнего безумства.
Я присутствовал на первой его лекции, когда Краб впервые переступил порог нашей аудитории. Он вошел в зал какой-то нетвердой походкой. Подойдя к кафедре, он долгим взглядом рассматривал нас, каждого по отдельности. Мне казалось, что он пытается запомнить наши лица. Нас же в аудитории более сорока человек. Пауза затягивалась, а он не произносил ни слова. Это походило на ситуацию с актером, забывшим роль. Мы, загипнотизированные, притихли, боясь пошевельнуться, и смотрели на него, как кролики на удава. Но глаза у него были добрыми. Он, казалось, гладил взглядом каждого из нас.
Обычно на лекции я садился вместе с Олей в последнем ряду. Если лекция была интересной, то мы слушали и конспектировали ее в тетрадях. А если же она нам не нравилась, то мы читали книги или шепотом болтали. На заднем ряду есть одно преимущество: там всегда остаешься незамеченным. При желании можно даже вздремнуть.
Оля, увидев Краба, шепнула мне:
– Какой странный у нас преподаватель.
– Почему?
Правда, и мне он показался странным в те минуты, но чем, я еще не мог понять.
– Он какой-то погруженный в себя. Видишь, он смотрит на нас и, мне кажется, нас не видит, думает о чем-то своем.