Москва. 1896 год. Пасмурно, морозит, кружится снег. Купеческий град шумит и суетится. Проносятся позвякивающие конки, поскрипывают экипажи. С азиатской бойкостью расторговываются ярмарки и уличные лавки. Из балаганов то и дело раздаются тирады и окрики Петрушки и игривые завывания потешного гудка. Бдительные городовые, хрипя и поёживаясь, настороженно поводят старательными носами, выискивая безбожников, вольнодумных студентов и неутомимых цареборцев.
Недалеко от Нови́нского бульвара, не дивясь привычной московской пестроте, одетый по-зимнему, по-простому, разрумяненный, густобровый, с длинной, чуть льдистой бородою, неспешно идёт старик, с виду простой, кондовый крестьянин, на деле – даровитый барин, возмутитель пугливых правительственных чинов и непревзойдённый светоч русской литературы – Лев Николаевич Толстой.
Лев Николаевич всегда любил пешие прогулки. Отправляясь в поход, часто в компании, граф выбирал самую короткую дорогу, которая почему-то оказывалась наиболее запутанной и протяжённой. Нередко ходоки, возглавляемые бородатым мыслителем, подолгу плутали по чащобам и оврагам, ища просвета и следов цивилизации.
Раз уж зашла тема о ходоках и дорогах, осмелюсь высказать теорию о «непредвиденном бегстве» Льва Николаевича из собственного дома. Мне думается, никакого бегства и не было: Лев Николаевич просто совершал обыкновенный моцион, и дорога, которую он избрал для прогулки, увела его далеко за пределы Ясной Поляны… весьма далеко.
В тот снежный, морозный день, когда Толстой прогуливался вблизи Новинского бульвара, ему повстречался его новый знакомый, молодой пианист, выпускник Московской консерватории Александр Борисович Гольденвейзер.
– Александр Борисович, – окрикнул музыканта Толстой. Гольденвейзер приветливо улыбнулся и поспешил к графу «на поклон».
– Добрый день, Лев Николаевич!
– Здравствуйте, Александр Борисович! Я вижу: вы легки на ногу. Торопитесь?
– Нет, Лев Николаевич. Привычку взял.
– Не хотите ли прогуляться на пару?
– С удовольствием.
– Из деликатности говорите. Обидеть не хотите? – Толстой посмотрел с хитрецой.
– Ну что вы, Лев Николаевич, – возразил Гольденвейзер. – С вами – хоть до Камчатки.
– До Камчатки не обещаю, но до Никитского дойдём.
И они пошли.
– Александр Борисович, – обратился Толстой, – мне помнится, когда мы с вами виделись, вы сказали мне, что больше прочей любите музыку Бетховена. Верно?
– Да, верно. А вам это кажется удивительным?
– Мне, Александр Борисович, претит, что ныне всякий, у кого ни спроси о композиторах, спешит тебе «Бетховен» сказать, даже если в душе совсем другое держит. А почему, вы думаете? Потому что поветрие такое, моду завели. Скажешь: «Бетховен», и вроде умным со стороны кажешься, на тебя с интересом заглядываются, шепчутся за спиной, мол, человек с головой, хоть в Сократы записывай, да и сам свою дурь за мудрость признаёшь. И всё оттого, что Бетховена на олимпы искусства поставляешь. – Лев Николаевич презрительно махнул рукой. – Я вам, Александр Борисович, честно скажу: не люблю я Бетховена, скучен он, однообразен… А самолюбия сколько. Слушаешь его и думаешь: гордыня в человеке, гордыня…
Гольденвейзер, очень любивший музыку Бетховена, безоружно пожал плечами. Спорить с графом было делом непростым. Если уж Лев Николаевич находил для себя точку зрения, столкнуть его с неё стоило оппоненту значительных усилий. Однако, будучи человеком весьма противоречивым, Толстой и без посторонней помощи менял своё отношение к самозабвенно отстаиваемым вопросам. Так, отругав с утра «скучную» и «однообразную» музыку Бетховена, Лев Николаевич уже вечером под звуки бетховенских сонат и багателей утирал бородой счастливые слёзы. «Какая чудесная музыка!» – говорил он вполголоса, блаженно откинувшись в кресле.
Говорят, что такие противоречия были следствием физического нездоровья писателя, а именно кишечных колик. Возможно, именно из-за сильных телесных неудовольствий Лев Николаевич отказался от авторских прав на свои произведения, вступил в схватку с матёрой медведицей, а также загубил Болконского и Каренину. Страшно представить, что пути развития искусства и судьба монументальных творений могут зависеть от колитов, язв и несварений.
После короткой отповеди, адресованной неразумным «бетховенианцам», Лев Николаевич снова обратился к Гольденвейзеру:
– Александр Борисович, не хотите ли проехаться?
– Пожалуй.
Они подождали конку, сели, взяли билеты.
– Вы умеете делать японского петушка? – заняв место в конке, спросил Толстой.
– Петушка? – улыбнулся Гольденвейзер. – Нет.
– Смотрите, я вас сейчас научу.
Лев Николаевич довольно быстро и умеючи смастерил из своего билета маленькую бумажную птичку мудрёного сложения. В это время конка остановилась и в вагон вошёл контролёр.
– Ваш билет, – сухо проговорил он, взглянув на Толстого. Толстой вытянул руку с петушком, весело улыбнулся и потянул петушка за хвост – бумажная птаха живо замахала крылышками. Гольденвейзер засмеялся. Не было смешно только контролёру, который, приняв из толстовских рук диковинное изделие, с недовольством привёл билет в прежний вид, внимательно оглядел его и надорвал.
– Вот так, Александр Борисович, – с неестественной грустью промолвил Толстой, – взяли да и испортили нашего петушка.
История помнит много непоправимостей. Будьте бдительны, друзья! В монотонном быту, средь серых дворовых наседок и гогочущих гусей, умейте вовремя отличить и уберечь хрупкого японского петушка.