Is there something i should know?
Мой отец был военным; окончил Суворовскую академию, «сурововскую» – как он называл ее в разговорах только для нас, «мальчиков», братьев, его двух сыновей; иногда младший брат просил его рассказать – о мечте, о решении; он зачитывался по ночам наполеоновским «Египетским походом», воспоминаниями маршала Жукова; мама вздыхала, будто роняла тяжелое, уходила на кухню, где всегда на холодильнике лежала книга Хмелевской, и курила – длинные белые сигареты, похожие на восковые свечки в православных церквях; она очень быстро устала быть женой военного; каждый переезд для нее становился не обретением, а потерей. А мы втроем оставались разговаривать; это мы умели: строить планы, прожекты по старому стилю; сидеть в креслах – их под нас тоже было три, голубых, плюшевых, с огромными, как лапы, подлокотниками, словно из мультиков медведи; «истинная сущность ваших душ», – приговаривала мама, когда в очередной раз, переезжая, приходилось тащить их на этажи. Жизнь родителей тогда казалась предметом с распродажи – ненужным, но красивым, то, что вспоминаешь, уехав надолго. А своя – белым пляжем в пасмурный день: только проснулся, отпуск, раннее утро, серая пена, выброшенные на берег ночным штормом морская капуста и отполированное стекло. Я всегда собираю такое стекло на море – гладкое, непрозрачное, – как жаль, что не это – деньги… Брат тоже мечтал стать военным; и стал; сейчас он где-то в раскаленной стране, пишет мне иногда письма, словно и не уезжал никуда – словно мы никогда не росли, не взрослели, не расставались; словно он пишет их сам себе; через времена; своему придуманному брату; как я отвечаю ему – не зная, какого цвета сейчас у него глаза. Прошла тысяча лет – двадцать восемь тысяч лет, фантастическое число, фильм «Солярис», замкнутое пространство, придуманное и повторяемое; я разошелся с женой и живу на белом пляже, сочиняю воспоминания, гуляю с собакой, боюсь ее потерять, замерзнуть сердцем. Еще здесь наступает осень, и море выбрасывает по утрам на бледный, как усталые лица, берег морскую капусту и отполированное стекло…
В год, когда брат поступил в академию – мама выкурила на кухне три пачки, я выносил мусор и сохранил одну, – мы опять переехали. Таскать кресла отец нанял грузчиков. Город был небольшой, очень старый; около тысячи лет; из такси он показался мне иллюстрацией к сказкам братьев Гримм. В несколько подъездов дом – из красного кирпича, высокие, узкие, словно стрелы, окна, словно не дом, а храм, – и всюду плющ; сердцевина лета, сирень, жасмин, отравленные короли. Я отнес документы в школу через два квартала – таких же зеленых и готических; а на обратном пути влюбился в девушку: она шла, легкая, как туман, в белом платье – абсолютно белом, хотя был конец рабочего дня, – восхищаюсь людьми, умеющими носить белый цвет, не собирая на подол и локти всю мировую пыль. Волосы у нее были темные, как и глаза – карие; лицо благородное, словно серебро, – я поймал отражение в витрине. Она заметила, что я иду за ней, улыбнулась. В руках она несла толстые, как плюшевые игрушки, пакеты из супермаркета. Я смутился и отстал; зашел в чужой двор – смотреть на красный кирпич стен столетней давности. Старушка, сторожившая на лавочке белье, рассказала, что весь этот квартал застраивался для купцов первой гильдии, – почти все они были связаны родственными отношениями, потому-то все дома одинаковые. «И кто здесь теперь только не живет, от привидений до странников»; и я ушел, рассказав в натуральный обмен основное о своей семье. Мир наполнился сказкой. Никогда он не был для меня отчаянием или страхом; не потому что я счастлив или глуп, надеюсь, – просто мне всегда хотелось говорить – рассказывать – слушать – сейчас писать – как слабость; другие любят сладкое. Когда облекаешь действительность в слова, она теряет общечеловеческий смысл – и становится твоей собственностью, как чувства, успевшие спрятаться в дневник; можно превратить во что хочешь. Вы когда-нибудь играли в «секретики»: когда роешь в земле ямку, кладешь обыкновенный фантик и сверху стекло, и закапываешь, несколько дней молчишь, а потом берешь друга и начинаешь искать, повествуя о невиданной красе? Вот что был для меня мир и что есть теперь – мое воспоминание о той осени в противовес этой – первой старой…
Я искал секрет. Разгадку и при этом – загадку. Все зашифровывал и терял ключ, потом с наслаждением, присущим глотку воды, вспоминал место и звук. Истории, реальность для которых – повод уйти в придумывание историй. Иногда мне казалось, когда я сидел в комнате, полной людей, что зашелестят крылья – огромные, как мосты, – разворачиваясь, будто веер, у меня за спиной…
У нашего подъезда тоже сидели на лавочке старушки. Их кожа напоминала мне газетную бумагу. Они проводили меня взглядами, похожими на снежки за шиворот; дома мама готовила обед.
– Люк, – меня назвали, кстати, в честь Скайуокера, – пока ты не успел скинуть кроссовки, сходи в магазин за солью, а то будете как в «Короле Лире» – страдать без любви…
Я спустился на один пролет – третий этаж – и, передумав идти в магазин, позвонил в первую дверь. Двери, кстати, тоже были одинаковыми, как белые рубашки, – сплошь подделка под черное дерево. Звонок отозвался в глубине квартиры эхом – словно там не было никакой мебели, а лишь полный зеркал танцевальный зал. Потом залаяла собака – тоже издалека; словно в квартире таились целые вересковые пустоши и кто-то охотился; а потом шаги – и дверь открылась, стремительно, как ветер в лицо, – я чуть не упал.
– Да?
Он был моих лет, ну, может, чуть старше – оттого, что глаза темнее и синева на щеках. Бледный, как вещи в сумерках; темные волосы в очень красивом проборе и с челкой, как с фотографий начала века; эдакий Феликс Юсупов. Нос и губы – как нарисованные карандашом средней твердости. Белая рубашка и черные узкие бархатные брюки; босиком. До этого я никогда не видел столь красивых людей – только та девушка в витрине – она напоминала его отражение. Собака, стройная, как туфли на шпильке, колли, запуталась в его ногах.