Прилипло семечко хмеля ко гладкому обветренному лбу сугроба, чудится не иначе, как золотым крылышком стрекозы1. А и птица ли обронила его по рассеянности или брошено в зиму обиженным на судьбу летом по злобе, на манер сдёрнутой с руки перчатки.
С чего та досада, угадать немудрено, – что кончилось лето скоро и внезапно. Да вот уж и зиме почти что конец, сочится оттепелью февраль. Роняет прозрачные чистые звуки с барабанных палочек сосулек. Последний месяц зимы, понятно, слезлив, ибо стар. Также, как у людей, когда и далёкий от дряхлости тает сердцем во всякий час.
Разлинованное намедни серыми струями дождя небо теперь чисто, но земля, неприбранная покуда солнцем, вся в кляксах луж и вымоченных, скомканных промокашках сугробов.
Ветер, растроганный отчего-то, утерявши значительную часть холодности, нянчится с лесом, терпеливо и прилежно зачёсывая набок влажные пряди его ветвей, но солнце, не умея следовать стороннему порядку, мешается и принимается хозяйничать по-своему. Но всё выходит у него как-то не слишком ловко, на диво неумело: счищая побелку снега с дерев, заодно роняет с них пушистые шарфы мха, портит, надрывая, карманы коры, а то губит и само дерево. Иному тяжко стоять в набрякших от воды одеждах, не держат ноги. Только и успевает воскликнуть сипло: «Побереги-и-ись!», а дальше уже не его забота, подневолен.
Ветер, наломавший за свою жизнь немало дров, бежит прочь, дабы не испортить насовсем, не растратить на сострадание постигшее его перед тем умиление. Но всё одно нагнал тот вопль его рассудок, и не ускользнуло от взгляда царапанье о соседние стволы цепких пальцев тонких веточек, кой ломались в лишённой сознания, последней из напрасных попыток удержаться.
Из того, что после, – пробитая до зелёной травы перина снега, и земля трепещет сильнее от нервности собственных своих недр. Впрочем, мнилось февралю, – ему куда как хуже, он всех прочих короче. Тех, которые по другую сторону календаря.
Оно и понятно. Эдак-то повсегда так – чужая боль кажется меньше, чем своя.
– Ну, я же тебе говорил! Надо было просто по-про-сить! Раз только стукнуть по стеклу, и вся недолга. Зря ты меня останавливал, давно б уж не метались от двора ко двору, в поисках, да не мёрзли б понапрасну.
– Он что, не знает, какой теперь месяц и не выходит во двор? Или, даже если так, в окно-то выглядывает иногда!
– Судя по тому, что я понял, у него что-то стряслось и с тех пор он смотрит только внутрь себя.
– Это гадко. Он должен сознавать свою ответственность. Насыпав однажды горсть крошек на свой подоконник, он вправе не делать этого лишь в единственном случае!
– Боюсь спросить, в каком…
…Опутанный венами виноградной лозы, дом выглядел измождённым, подстать его обитателю, что, прислушиваясь к разговору птиц, плавился на адском костре совести.
– Как я мог позабыть про них?! Птахи… они ж не виноваты. Было б мне промеж стенаний и припадков самобичевания отворить окошко, да протянуть руку на просвет. Небось, не истончило б это моей скорби. – казнился он, глядя, как небо развешивает стиранные простыни снегопада.
Не шутя называя себя последними словами, он вслушивался в песнь ветра, кой крутился подле дома и сочувственно гудел. Сметая сугробы с сосен, ветер притомился и отступил, так что вскоре деревья стали похожи на сахарные головы, из уютного чрева которых раздавались чириканье воробьёв и писк синиц.
Там же, приникнув к стволам, оставались невредимы нежилые с весны гнёзда, с торчащими из них сухими веточками, на манер птичьих лап.
Ещё не рассвело, как подоконник был уже густо посыпан зерном и крошками, сахарные головы дышали через снеговые дупла, что споро смастерили синицы, а на единственной, вытянутой в сторону ветке сосны раскачивался белоснежный ангел.
Почудившись сперва рождественский украшением, чьей-то доброй проделкой, он был сотворён, как и положено, из ничего, но излучал спокойную, простую житейскую радость, заставляя сердце биться ровно.
И пускай оттепель сняла игрушку уже к следующему утру, она , всё одно – б ы л а !… добрым знаком, о котором молчат, но уповают на его поддержку, привычно сетуя на собственные рассудок и удачливость.
***
– Ну, я же тебе говорил! Надо было просто по-про-сить!
Как не ныл и не куксился февраль, что он озяб, и тошно ему от самого себя, и причитающееся ему по чину уже истрачено загодя умолившим его дать взаймы январём, а самому жить в долг, – так он не привык, верилось лютому с трудом. Впрочем, в самом деле, у кого, позвольте, ему просить? Не у марта ж! Тому не до чего. Зима отступится, и схлынет вместе с талыми водами, а марту, покрывая, не им взятое наперёд, ответствовать за отсутствующих, сдавая в подземные кладовые вороха снежного тряпья, да слитки льда, будто серебра.
Плакался февраль, и так правдиво, что нельзя было не внять и той мольбе из очей, и гримасе страдания, и съехавшим, раскисшим на сторону от плача губам.
Не тая ухмылки или даже злорадства, по насту вдоль дороги скакала сойка, прищипывая время от времени сухую корку снега к земле, дабы не сползла, обнажив неровного края или какой нечистоты. До проходящих и проезжающих птице не было никакого дела. Давно уж сменила она детский карий глаз на небесный2, умеет истолковать верно, от кого ждать беды. Мяукнуть когда или шумнуть навроде стука топора по полену.
Хорошего сойка не ждёт, но и не бежит, коли кто к ней по-доброму. Дозволит разглядеть поближе, попусту вредничать не станет, не в её характере.
А отчего та сойка щерится на февраль? Так от того, что пересмешница, любит она подразнить тот месяц, да не имея собственной песни, поёт с чужого голоса: то будто капает с крыши вода, то скрипят неведомо чьи шаги, а то и тянет ноту за лесом, сколь хватает дыхания.
Волнение на море в девять баллов по шкале Бофорта3 казалось игрой. Мы ровесники, мне тоже девять, как и ему, так чего ж переживать из-за пустяков. Хотя, кроме капитана судёнышка, его помощника и меня самого, все, включая команду, позеленели с лица под цвет волн и жестоко страдали от качки.
Капитан верной рукой вёл судно по курсу, стараясь, чтобы его не развернуло бортом к волнам, гребни которых плевались солёной пеной с досады, мешая разглядеть тех, что торопились обрушиться следом. Помощник капитана разносил болезным бумажные пакеты, и с удивлением, даже с восторгом поглядывая в мою сторону. «Мудьюг», так называлось судно, вышел из порта Кеми и направлялся в сторону Большого Соловецкого острова почти что в штиль. Но Белое море умеет спутать карты не только тем, которым не нужны карты или лоция, а даже тем, которые умеют найти верную дорогу к берегу по звёздам, по памяти и тому чувству воды, без коего моряк не моряк, а так, сухопутная крыса.