(Свет, достаточно тусклый, зажигается на сцене лондонского театра «Лицеум», в самом конце девятнадцатого столетия. Тут и там сундуки, элементы бутафории, отдельные костюмы. Открывается и закрывается дверь, шаги, из теней в глубине сцены появляется Эллен, всматривается в сумрак авансцены).
ЭЛЛЕН. Генри? Эй? Есть кто дома? (Выходит на тускло освещенную авансцену, красивая женщина лет пятидесяти. Потом она станет моложе. Одета просто, стряхивает снег с плеч. Останавливается и всматривается в темноту зрительного зала). Пустые театры. Есть что-то особенное в пустом театре. Вызывающее суеверное благоговение. Как церковь. (Выходит на середину, и декламирует в темноту зала, воображаемой и невидимой аудитории).
Не допускаю я преград слиянью
Двух верных душ! Любовь не есть любовь,
Когда она при каждом колебанье
То убывает, то приходит вновь…
[3]ГЕНРИ (говорит из теней на сцене, где он все время и находился, невидимый, среди сундуков и прочего). Исчезает.
ЭЛЛЕН. Что, что?
ГЕНРИ. Исчезает. Не убывает. То исчезает, то приходит вновь.
ЭЛЛЕН. Я это знала.
ГЕНРИ. Если знала, почему не сказала?
ЭЛЛЕН. Потому что не сомневалась, что ты выдашь себя. Никогда не можешь устоять перед искушением поправить мою реплику.
ГЕНРИ. Ты путаешь слова этого сонета уже лет двадцать, как минимум. Но делаешь это прекрасно. Тебе удалось превратить неправильное цитирование в форму искусства.
ЭЛЛЕН. Ты сидел в тени все это время, когда я бродила по театру и звала тебя? Почему ты не отзывался?
ГЕНРИ. Я отозвался. Сказал – исчезает. В сонете «исчезает». Не «убывает». Исчезает.
ЭЛЛЕН. Но почему ты ничего не сказал до того, как я выставила себя на посмешище, декламируя Шекспира, да еще с ошибкой, пустому залу?
ГЕНРИ. Не пустому. Здесь был я. Знал, что слышать собственный голос – для тебя наслаждение, и мне хотелось посмотреть, сумеешь ли ты произнести три последовательные строки без импровизации.
ЭЛЛЕН. Генри, не очень это красиво.
ГЕНРИ. Как раз наоборот. Или ты думаешь, что я сидел бы здесь и слушал кого-то еще?
ЭЛЛЕН. Не знаю. Стал бы кто-нибудь еще декламировать в пустоту сонеты с перепутанными словами?
ГЕНРИ. Дорогая моя, за всю историю не было случая, чтобы актер отказался от шанса обрушиться пятистопным ямбом на темноту пустого зала. С начала времен.
ЭЛЛЕН. Ты говоришь так, словно там был.
ГЕНРИ. Вероятно, был. Гастролировал с какой-нибудь адаптацией богомерзкого Диккенса по Шотландии. Бог создает Адаму и Еву и в тот же вечер Генри Ирвинг открывает турне «Мартином Чезлвитом». Отклики, естественно, противоречивые, а первый критик, несомненно, змей, предтеча всех остальных и дальний родственник Джорджа Бернарда Шоу.
ЭЛЛЕН. Нет, не могло тогда быть так плохо, чтобы никто не устоял. Я про декламацию в темноту.
ГЕНРИ. Никому не дано.
ЭЛЛЕН. Ты – не исключение?
ГЕНРИ. Я – в первую очередь. Что ты здесь делаешь в такой час?
ЭЛЛЕН. Ищу тебя, разумеется. Ты должен знать, что сейчас все и везде тебя ищут.
ГЕНРИ. И только тебе хватило ума поискать меня в самом очевидном месте.
ЭЛЛЕН. Только у меня есть свой ключ, за исключением Брэма Стокера, который сейчас занят с прессой и все такое. Генри, я так огорчена этим пожаром.
ГЕНРИ. Да, я тоже. Ничего не осталось. Столько лет беспрерывной работы. Все костюмы, все декорации, все погибло в пламени. Огонь забрал все.
ЭЛЛЕН. Не все. Это был всего лишь склад – не театр. У нас остались костюмы и декорации для «Колоколов»[4]. Все могло быть гораздо хуже.
ГЕНРИ. Но как много сгорело. Тридцать лет работы!
ЭЛЛЕН. Генри, пьеса – не постановка. Творения Шекспира никто не сжег. Они по-прежнему с нами. Пьеса – это мы, Генри, ты, я да старина Вилли. И Вилли останется после того, как мы уйдем. Мы всегда сможем построить новые декорации и пошить новые костюмы, если возникнет такая необходимость. Пока будет что, кому и где ставить, зрители будут приходить на это смотреть. Это все, что нам нужно. Ты сам меня так учил. И, если честно, Генри, без некоторых этих старых постановок мы вполне можем обойтись. Так в чем дело? Я никогда в жизни не видела, чтобы у тебя опускались руки.
ГЕНРИ. «Глобус» сгорел, а через короткое время, как ты знаешь, Шекспир умер.
ЭЛЛЕН. Что ж, с его стороны это проявление крайнего эгоизма. Ну до чего глупым бывал старина Вилли. Я его никогда не пойму. Бог свидетель, у меня хватало проблем с выучиванием его текстов. Но при этом я его люблю. Одна любовь к нему такая переменчивая. Секунда, и иной раз я его уже ненавижу. Та же история с тобой, Генри. Да, Шекспир, случается, раздражает не меньше, чем ты, а это говорит о многом. Чего ты улыбаешься?
ГЕНРИ. Ты выглядела такой красивой, играя перед темнотой.
ЭЛЛЕН. Есть что-то такое в пустом театре. Определенно жуткое, определенно святое, и при этом определенно возбуждающее.
ГЕНРИ. Возбуждающее?
ЭЛЛЕН. Да. Сексуально возбуждающее.
ГЕНРИ. Ты мне никогда этого не говорила.
ЭЛЛЕН. Я думала, ты и так замечал. Я хочу сказать, в наши юные дни, Генри, у нас с тобой были одно или два довольно занятных любовных свидания в пустых театрах, после того, как все уходили домой. Помнишь?
ГЕНРИ. Да, помню, но я думал, что возбуждающим ты находила меня.
ЭЛЛЕН. Нет, пустой театр.
ГЕНРИ. Ох!
ЭЛЛЕН. Нет, но, разумеется, именно с тобой. Я не стала бы этим заниматься с ночным сторожем.
ГЕНРИ. Рад это слышать.
ЭЛЛЕН. Я помню, как еще ребенком одним поздним вечером меня привели за кулисы мои родители. Думаю, кто-то что-то забыл в гримерной, мне стало скучно…
ГЕНРИ. Не в последний раз.
ЭЛЛЕН. И не в первый, если на то пошло, но мне стало скучно, и я вышла на пустую сцену темного театра, такого же, как этот, стояла, глядя в темноту, и чувствовала, что попала в самый центр вселенной, в самую середину лабиринта в мозгу Создателя, откуда, глядя в темноту, можно увидеть вращающиеся галактики, такие красивые, далекие и холодные, и волосы на загривке… А что такое волосы на загривке? Никогда не понимала и не пойму, что это такое. Но ты, конечно, знаешь, и не говори мне, что нет. Ты всегда все знаешь. Как же ты на самом деле умеешь раздражать, Генри.