Есть сказки, переходящие из уст в уста, сказки настолько древние, что никто и понятия не имеет, кто их автор и есть ли он, этот автор, вообще? Такие сказки женщины рассказывают на ночь своим беспокойным детям; такие сказки помогают школярам выучиться читать; такие сказки пробираются в глубину сердца, уютно там сворачиваются, свивают пушистые тёплые кольца и греют, не выдавая своего присутствия, долгими годами напролёт.
Есть сказки авторские. Они вышли из-под пера какого-нибудь сказочника и, как те, предыдущие, безымянные, могут навеки запечатлеться в душе – если только сказочник знал своё дело, конечно. Эти сказки не так широко распространены; кое-где они и вовсе считаются народными, ведь все сюжеты нашей прекрасной в своей сложной простоте жизни переплетаются и встречаются то тут, то там. Поэтому и говорят, что невозможно украсть идею. Идеи нисходят свыше, а где они обитают и рождаются на самом деле – по сей день загадка.
И, наконец, есть такие сказки, которые знает лишь малый круг людей. Эти сказки рождаются на устах одного человека и с ним же умирают, если тот, кто услышал, своё знание не передаёт. Бывает, что сказка переходит и дальше, дальше, каждый новый пересказчик увешивает её новыми деталями, поправляет, додумывает, и так рождается сказка народная и умирает сказка авторская – ни его имени, ни, тем более, фамилии уже никто не потрудится вспомнить, ведь он – лишь первый среди многих.
Но бывает, что сказка умирает, не получив шанса быть рассказанной. Тот, кто испытал её, в чьём сознании она была выношена, никому не поверяет свою историю. Она гнездится в его сердце, точно так же греет и помогает, как помогают миллионам сказки народные, и испускает свой последний вздох вместе с сочинителем… но только не хозяином. У сказок, как и у идей, не бывает господ. Они сами решают, кого им озарить своим светом, и бывает порой, что ошибаются, выбирая своим носителем человека очень молчаливого. Сказка желает, чтобы её рассказали, – в этом её предназначение.
И, как человек, не нашедший смысла жизни, сказка, не нашедшая слушателя, становится подавленной и застенчивой. И ей приходит конец.
Конечно, это очень грустно.
Но ведь всё, что имеет начало, должно и заканчиваться, верно?
Таким образом смыкается священный, сложный, удивительный, непонятный и уже много раз рассмотренный под всевозможными углами жизненный круг.
Зимние тропинки
Мороз стоял уже третий день. Ветви, густо облепленные снегом, трещали от холода, и белое покрывало на земле было жёстким, как скользкая плита из белого мрамора. Животные прятались, отсиживались в тёплых норках, людские жилища усиленно пыхтели дымоходами, выбрасывая в небо толстые баранки чёрного дыма. Тишина и спокойствие, вполне обыкновенные для маленького, совсем-совсем крошечного затерянного городка, накрывали улицы и баюкали их. Жёлтый свет редких фонарей дрожащими полосами и неровными кругами ложился на тротуары, снег налипал на ветровые стёкла припаркованных автомобилей, у которых замёрзли замки. Под карнизами гнездились толстые сосульки, что заледенели ещё давно, после неожиданно закончившейся оттепели; в окнах библиотеки не горел свет, и гордая снежная баба на центральной площади одиноко смотрела в серое небо.
По пустынной улице брела, переваливаясь с ноги на ногу, маленькая черноволосая девочка. Она пыхтела тяжело и усердно, кончик её носа-пуговки был алым, ресницы слипались, ноги, закованные в тёплые сапоги, еле двигались. Она зябко дёргала руками в огромных толстых варежках, но упрямо не отпускала тонкой верёвочки, на которой волокла за собой большие синие санки. В санках сидел плюшевый медведь, и ему, казалось, прогулка была совсем не по нутру.
Девочка пыталась посвистывать, вытягивая в трубочку потрескавшиеся бледные губы, как пингвин, переваливалась с ноги на ногу и двигалась к самому концу пустынной улочки. Городок с севера примыкал к лесочку, и именно туда сейчас держала путь маленькая девочка. Она проковыляла вдоль завешанных, замороженных, расписанных колючими узорами окошек последнего дома на узкой улочке, пнула зачем-то остатки снежной бабы и гордо ввалилась в лесочек. Пар густыми белыми клубами, похожими на бороду волшебника, валил у неё изо рта. Она ломилась, не разбирая дороги, вперёд, ломала жёсткое белое покрывало и своими гигантскими сапожками зачерпывала всё больше комковатого снега. Капризный мороз требовательно трещал над её головой в тысячи невидимых трещоток, ветер завывал на разные голоса и в разные трубы и флейты; тоненькие лапки почти невесомых животных, изредка выскакивающих из норок, почти не оставляли следов, только шумели, когда касались застывшего снега. Девочка пыхтела, тащила за собой санки с грустным плюшевым мишкой и не оглядывалась назад.
Она прошла много – наверное, больше, чем следовало ожидать от ребёнка: за её спиной совсем исчез, спрятался за бесчисленными бело-коричневыми палками деревьев маленький сонный городок. Девочка ломала хрупкие ветви кустарника и шмыгала распухшим носом, на красных щеках её блестели и застывали полупрозрачные дорожки, но всё-таки она шагала и шагала, покуда, завидев поблизости большое раскидистое дерево, не упала прямо под ним.
Дерево было могучее – такое грех не признать великаном. Его кряжистые толстые корни уходили глубоко под промёрзшую землю и даже выползали частью из-под неё: закованные в снеговую броню, они казались волшебными рукавицами. Толстый ствол был изрезан глубокими морщинами, как лоб старого мыслителя, и в морщины на дереве набился зеленоватый мох. Даже несколько мужчин, возьмись они за руки, наверное, не смогли бы измерить в ширину это могучее дерево. Девочка задрала вверх голову и распахнула рот с обветренными искусанными губами. Тремя, а, может, четырьмя головами выше неё в стволе дерева виднелось глубокое, тёмное, с окаймлёнными мхом краями, дупло. Дупло было таким же несуразно огромным, как и сам ствол: наверное, туда без труда сумел бы забраться даже откормленный медвежонок. Девочка попыталась присвистнуть, но мороз иссушил ей губы и дыхание; она сумела лишь впечатлённо охнуть.
Дерево тянулось и выше, оно, казалось, прорастало в сам низкий, серый небесный свод. Его бесчисленные толстые сучья распадались на более мелкие, ветвились, сплетались друг с другом, делились бело-синим остроугольным крошевом снега и взметались ввысь, и казалось, будто бы старинное дерево разбрасывает над головой девочки прочную сетку Сквозь сплетения, тонущие в сером воздухе, то тут, то там падали порой слабые, бледно-жёлтые лучи света и выхватывали то кромку снежного одеяния, то глубокую морщинку, то острый край почки, что замёрзла во сне, то закругление осеннего черенка от листа (сам лист, конечно, ещё давно, осенью, опал и сгнил). Под сплетением сучьев, ветвей и веточек было гораздо теплее, чем вне него: девочка сразу это заметила, как только изо рта её перестал вырываться пар, словно из трубы паровоза перед отправлением с вокзала. Девочка выпустила из неуклюжей варежки тонкую ниточку санок, медленными, неуклюжими шагами подошла к дереву и приложила ладонь к стволу. Даже сквозь наслоения ткани чувствовала она все извилины морщин, и мягкость мха, казалось, добиралась до кожи и щекотала её, как щекочет мочалка в ванной.