Язык перемен и перемены в языке
Есть распространённый публицистический приём: приписать языку полумистическое значение, объявить его носителем высшего знания о народе и его исторических путях. А дальше (в зависимости от идеологической прописки публициста) либо радоваться тому, что русское языковое сознание отторгает ценности либерализма, либо возмущаться русской косностью и неизбывным языковым консерватизмом, который не даёт нам выразить универсальные идеи и предопределяет отказ от них. Этим приёмом охотно пользуются политики, журналисты, самодеятельные мыслители и общественники. И прежде всего в зоне риска оказывается «либеральный лексикон», то есть (согласно формуле Ирины Левонтиной и Алексея Шмелёва) набор «важных для либерального дискурса языковых выражений: права человека, свобода, толерантность, плюрализм, частная собственность и приватизация, демократия, справедливость».
Говоря о несовместимости русского языкового сознания и всего круга либеральных представлений о стране и мире, чаще всего приводят в пример «толерантность»; она, по массовому убеждению, не приживается ни в языке, ни в истории. Зато «терпимость», как считают многие, не просто лучше, не просто своеродней, но содержит в себе иной жизнестроительный смысл. Быть толерантным значит признавать ценностное равенство любых идей и принципов, поддерживать релятивизм, а проявлять терпимость значит просто терпеть чужие ошибки, соблюдая верность единственной и неделимой истине. С точки зрения прогрессистов это плохо, с точки зрения традиционалистов хорошо, но и те и другие сходятся во мнении, что наш язык а) отторгает толерантность, отказывается принять его в свои духовные объятия, б) как бы диктует нам иной цивилизационный выбор.
Точно так обстоит дело и со свободой, которой, если верить доморощенным философам, никогда не дотянуться до настоящей русской «воли», и с частной собственностью, которая не укоренилась в языке и поэтому заведомо не укоренится в жизни. И с правами человека, и с плюрализмом, и с гражданственностью, и со справедливостью…
Тотальному языковому детерминизму противостоит тотальный же языковой конструктивизм. Ничего страшного, подумаешь, язык управляемая система, мы знаем примеры того, как в обозримые сроки ему навязывали новые значения, новые слова, новые обороты. И тем самым меняли сознание общества. Здесь обычно следует ссылка на большевиков в разгар советского культурного эксперимента и нацистов после их прихода к власти в 1933-м. Называют прекрасные книги, где описаны процессы управляемого языкового взрыва – и в СССР, и в Германии. Вспоминают злые наблюдения Ивана Бунина в «Окаянных днях», язвительные реплики Лидии Чуковской в повести «Спуск под воду» – или записки немецкого филолога Виктора Клемперера[1]. Порой ссылаются и на другой опыт социального конструктивизма, гуманистический, творческий. От чехов XIX века, создавших свой литературный (а значит, и политический) язык практически с нуля и ставших, по выражению философа и президента Томаша Масарика, «филологическим народом», до реализованной языковой утопии Элиэзэра Бен Йехуды, который поставил целью жизни «оживление» иврита, запустил процесс возвращения «книжного» языка в массовый обиход. И победил.
Спору нет, в истории были и будут случаи политических усилий, которые воздействуют и на лексический состав языка, и на его смысловую окраску. Но из этого никак не следует, что при любом удобном случае нужно подвергать живой общеупотребительный язык деконструкции (она же перекодировка). И что национальная картина мира сама по себе является закрытой и архаичной. Но ещё более рискованным кажется противоположный вывод, о необходимости языковой контрреволюции, ведущей к русификации универсального.
По-своему яркий и не лишённый верных наблюдений концепт предложил экономист Виталий Найшуль с своём «Букваре городской Руси».
«Почему наш Букварь называется “Букварём Городской Руси”? Потому что Русь – это наша социальность, внутренний код нашей цивилизации, Россия существенностей, как ее называл В. В. Розанов. А прилагательное-определение перед Русью указывает на исторический уклад, принимающийся за образец: вспомним Киевскую, Владимирско-Суздальскую, Московскую Русь. Нынешняя Россия – это урбанизированное государство, преимущественно страна больших городов, в которых проживает большинство населения, Городская Русь. Именно для сегодняшней Городской Руси мы и вспоминаем Русь Вечную»[2].
Найшуль предложил выделить четыре ключевых слова-символа, на которых, как на распорках, может быть растянут «великий могучий общественно-политический русский язык»: это «земля», «народ», «люди» и «человек». Нужно опереться на эти слова-символы и дальше проверять все политические формулы на совместимость с ними. Скажем, нельзя положить жизнь за область, но можно – за русскую землю… Повторюсь, в теории Найшуля есть здравое зерно; остроумен критерий проверки на пригодность любого политически значимого понятия и образа: нужно предложить за него тост. «Гражданское общество не вызывает у народа негативного отношения, как демократы или приватизация. Но если после третьей рюмки водки вы предложите тост за гражданское общество, то у соседей по столу возникнет впечатление вашей явной неадекватности. (Интересно, что за президента вполне можно выпить в среде тех людей, которые его поддерживают.)»
Можно и нужно использовать многие тонкие наблюдения, Найшулем предложенные; нельзя положить их в основу хоть какого-то систематического представления о происходящем «с Родиной и с нами», то есть с языком, массовым сознанием и политикой. Начиная с того, что в данном случае придётся исходить из догадок и предположений, а не из трезвого анализа. И кончая тем, что любому дизайну должен предшествовать аудит, проверка «наличного словесного состава». А правда ли, что «толерантность», «плюрализм», «право», «справедливость» и так далее