Шел дождь.
Он начался еще на переправе, и женщина, скрывавшая лицо за плотной вуалью, хмурилась, куталась в плащ, который, впрочем, не способен был спасти ее от сырости. Зябли руки, и ноги замерзли до того, что пальцев своих она не ощущала.
– Скоро уж, – словно извиняясь за дождь и прочие неудобства, сказал мужик. Он ворочал веслами бодро, и лодчонка покачивалась на черных волнах озера.
Неуютно.
Жутковато даже. Низкое, какое-то обвислое, будто брюхо старой облезлой собаки, небо. И темная вода. Весла тревожат ее, поднимают водяные нити, и капли осыпаются, рождают круг за кругом.
Скрипят уключины.
И само это озеро вдруг видится частью великой реки Стикс, а провожатый – хмурый, по самую макушку закутанный в черный рыбацкий плащ, – чем он не великий Харон?
Разве что голосом тонким, почти женским.
– Оно-то главное до грозы успеть. – Он чувствует ее неудобство и страх, за который женщине стыдно, и она прячет лицо, пусть бы в этом полумраке, да и за вуалью, его выражения не разглядеть. Но взгляд мужика становится цепким, неудобным. – Когда грозы шалить начинают, с острова уже не выбраться.
Он выплывал из сумрака медленно, темная, проклятая земля. Горб, вздыбившийся, выползший из воды, причудливый зверь, однажды уснувший и позабывший о том, что был зверем. Шкура его поросла тонкой земляной корой, а в ней уже прижились хилые деревца.
…почему он забрался сюда?
Выстроил дом на острове? Или нарочно? Зная ее страх перед водой? Он притворялся если не другом, то старым приятелем, цеплялся за нее письмами, воспоминаниями, которых не так много, но достаточно. Он знал о стесненных условиях, в которых она пребывает.
– Вот приедете – отогреетесь, – мужик поднял весла, позволяя воде нести лодчонку. С широких лопастей скатывались капли, и по воде бежали круги. – Там Николашкина супружница поварихою, а уж она-то знатно готовит…
– Скажи, давно он здесь живет?
Голос женщины был ломким, неуверенным. И сама она сцепила пальцы под подбородком, с трудом сдерживаясь, чтобы самым позорным образом не впиться в деревянные борта. Не завизжать. Не потребовать, чтобы ее вернули к старой пристани. А оттуда, подхватив саквояж, кинуться к деревеньке. Глядишь, и выйдет убраться дотемна…
Но куда?
И дальше как быть?
Нет, без его помощи женщине не обойтись. И согласившись на его условия, она не отступит. Игра? Пускай. Ему думается, что он умнее прочих? Ложь. Но пусть себе… чего он хочет? Истины? Или мести? Пять лет прошло, а не забыл. В письмах ни словом, ни намеком не обмолвился об Ольге, и она сама не затрагивала ту болезненную тему, но когда он, живо сочувствуя новым обстоятельствам ее жизни, предложил приехать, поняла: в ней дело, в Ольге…
Пять лет – много ли?
Мало. И дня не проходит, чтобы не потревожила память.
– Хозяин-то? – Мужик вновь заработал веслами. Они взлетали над водой, чтобы, описав полукруг, вновь нырнуть в плотные глубины озера, зачерпнуть, надавить, подтолкнуть лодчонку ближе к берегу, укутанному в туманные шали. – Так второй-то год пошел… все строился. Странный человек, уж прости, Господи… нет, никто-то от него дурного не видел. Обходительный господин, да только…
Мужик покосился на берег и на дом, что виднелся в сумраке, белесая, седая громадина, скалу оседлавшая.
– Разве ж будет нормальный человек жить наособицу?
Не будет.
А мужик, словно поймав на себе взгляд слепых окон дома, замолчал, сгорбился и злее, быстрее заработал веслами. Ему хотелось достичь берега и высадить неприятную гостью. Длинная и тощая, в темном траурном одеянии, которое лишь подчеркивало неестественную ее худобу, и лицо завесила. Ветер нет-нет да и подвинет вуальку, и тогда мелькает бледное, какое-то нечеловеческое в чертах своих лицо.
Жутко смотреть на него. А не смотреть не выходит.
– Сродственник ваш? – Лишь когда лодчонка добралась до пристани, мужик обрел дар речи. Заарканив веревкой столб, он подтянул суденышко вплотную к доскам, свежим, еще сохранившим мягкий аромат дерева. Вылез первым и руку даме подал.
Приняла. Оперлась и сдавила неестественно тонкими ледяными пальцами.
– Родственник, – согласилась она. – Муж сестры.
И опережая вопрос, добавила:
– Она умерла.
– Горе-то какое. – Мужик, спрыгнув в лодку, вытащил и подал саквояж, показавшийся тяжеленным. Но женщина приняла его без натуги. На чемоданы она смотрела равнодушно, а он, не зная, как быть, просто выгрузил их на настил.
К дому отнести?
И проводить… но страшно… всякое говорили и про остров, и про молчаливого его хозяина.
– Пять лет уже прошло.
Она повернулась к дому.
– Почти прошло… вы можете быть свободны. Меня встретят.
Ледяной порыв ветра заставил ее отвернуться. Женщина застыла, глядя на черную тропу, по которой медленно двигался желтый огонек.
– Здравствуй, Анна, – человек остановился в дюжине шагов. В вечерних сумерках он показался ей призраком, тенью. И старая лампа, которую он держал в руке, не разгоняла темноту, но лишь сгущала ее.
– Здравствуй.
– Ты хорошо выглядишь. – Он все же шагнул к ней.
– Лжешь.
Прежде он не умел лгать, наивно краснел, начинал заикаться, и Ольгу это донельзя забавляло. Что сказала бы она, увидев его сейчас?
Повзрослел. Возмужал. Лицо по-прежнему бледное, чахоточное, с острыми скулами и длинным тонким носом. Губы жесткие. Широкий подбородок. Красив? Нет, но интересен, и Анна позволила себе любопытство, которое он перенес с обычным своим терпением.
– Изменился? – Он подал ей лампу, сам же подхватил ее саквояж.
– Изменился, – не стала отрицать Анна.
– Надеюсь, в лучшую сторону?
Анна промолчала, оглянулась, но… лодка и прежний ее провожатый исчезли. Сбежать не выйдет. И он, чувствуя ее намерение, сказал:
– Не думай даже! Я тебя не отпущу.
– Только ли меня, Франц?
Усмехнулся кривоватой болезненной усмешкой.
– Ты всегда была умнее прочих.
Пожалуй, но это не спасло ее от беды. Анна шла по узкой тропе, которая поднималась к дому, раздумывая о том, имелся ли у нее иной выход.
Нет. Имение ушло с молотка, а с ним и вещи, столь нежно любимые ею, картины, купленные еще дедом. И бабушкина китайская ваза. Старые канделябры, мебель, приобретенная уже матушкой. Ольгин фарфоровый сервиз, любимые книги и столовое серебро…
Ее дом, саму ее жизнь разодрали в клочья. И что осталось? Горсть воспоминаний? Сожаления о том, что изменить ничего нельзя? Пустота под сердцем? Надежда?
Нет, надежда умерла. Этой ли осенью? Или много раньше?
– Не печалься, – Франц остановился у двери. – Верь, все, что ни делается – к лучшему.
Он ответил ей ее же словами. Случайно? Отнюдь. И Анна, отбросив вуаль, ответила:
– Кого еще ты позвал?
Франц же вновь усмехнулся. А глаза-то мертвые, стеклянные. Они застыли пять лет тому, на похоронах, и кажется, если вглядеться в них, Анна увидит старое кладбище, клены с облетевшей листвой, церквушку, облезлый купол которой лоснился от дождя, себя же в черном платье…