Я жила одна и чувствовала себя счастливой.
То есть, конечно, мне сейчас так кажется. Тогда наверняка я себя чувствовала и несчастной, и одинокой, и забытой, но сейчас мне кажется, что это было безмятежное время. Не такое безмятежное, как первые девять лет моей жизни, когда мама еще была в своем уме, но куда лучше, чем в год ее безумия или после ее смерти. Формально моим опекуном был мой отец, но на деле он постоянно где-то пропадал. У него были «дела», обычные для мелкого жулика: что-то перекупить, что-то перепродать, кого-то обыграть, после – залечь на дно.
И я жила одна.
Наш неловкий гостиничный бизнес давно захирел, и я жила тем, что варила знаменитый гингеровский самогон. Баба Маня, школьная техничка, его продавала. Уж не помню, как и когда мы сговорились, но она приходила каждое утро с тележкой и бидонами и забирала вчерашнее варево. Большую часть денег, конечно, тоже забирала себе, но и мне кое-что перепадало. Еще баба Маня, по ее словам, приглядывала за мной. У меня всегда была еда, одежда, и меня действительно никто не обижал. Постояльцев не было, да и прохожие не забредали.
После школы я быстренько заряжала брагу и уходила читать. Зимой — наверх, в библиотеку, летом — в сад, где висел гамак.
Меня никто не трогал, никто не помнил о моем существовании, и я была счастлива.
Учиться я не любила. Нехотя делала уроки, переваливалась с тройки на четверку, из класса в класс, из года в год.
Пока однажды историк, Степан Ефимович Майер, не попросил задержаться после его урока. Он сказал, что поставит мне в четверти «два», а если я не возьмусь за ум и не начну заниматься, то и в следующей тоже. Это значит «два» в годовом табеле, второй год и… разборки с социальной службой. Может быть, детский дом вместо отеля, может быть, другая школа. Могло быть все, что угодно…
Он был добр и с доброй понимающей улыбкой рисовал мне в журнале двойку за двойкой. После пятой я уже сама начала думать, что Майер делает это исключительно из доброты, для моего блага. Я выучила все про Антанту и бежала счастливая в школу.
- К сожалению, ты не понимаешь, о чем говоришь.
И нарисовал очередную «пару».
После урока Майер подозвал меня, улыбнулся так добро-добро и сказал, что может позаниматься со мной дополнительно.
Я подумала тогда о платных уроках и даже принялась прикидывать, хватит ли у меня денег, чтобы расплатиться с ним. Дура! Когда я пришла к нему и присела за письменный стол с открытым на нем учебником, он первым делом погладил меня по коленке.
- Ты ведь послушная девочка? - Майер выдохнул мне в самое ухо, когда его рука уже шарила у меня под форменной юбкой.
Я никогда не была послушной девочкой. Я пачкала белые гольфы, теряла банты, любовно повязанные мамой, дралась с мальчишками, что воровали яблоки из нашего сада, прогуливала уроки и курила.
Но здесь я просто оцепенела. Единственное, что помню — белье на кровати было в полоску.
Потом я прочитала, что это оцепенение — это такой защитный механизм. Что оцепеневшие тоже выживают, как и те, кому удалось убежать или побороть опасность. И если в животном мире цепенеть бесполезно, то в человеческом у тебя есть шанс выжить. Выжившие жертвы маньяков и насильников — те, кто был им абсолютно покорен.
Плохие оценки просто исчезли из журнала на следующее утро. Я больше никогда не отвечала у доски, но стала круглой отличницей по истории. Дополнительные занятия, по утверждению Майера, шли мне на пользу.
Он велел приходить к нему в понедельник, четверг и на выходных. Сначала на час, потом на два. Через два месяца он просил меня оставаться на ночь, хотя в соседней комнате спала его жена.
- Ты ведь никому не скажешь? Ты же послушная девочка? - спрашивал он каждое утро.
Кому я могла сказать?
Каждый вечер пятницы, среды и воскресенья меня рвало по несколько часов кряду. Баба Маня, которая по-прежнему забирала самогон, который я по-прежнему варила, однажды застала меня, скрючившуюся над унитазом.
- Ты не беременная ли часом, Сашук? Ох, не доглядела я, пизда старая…
- Со мной все в порядке, - огрызнулась я.
Физически со мной и правда было все в порядке. С головой, однако, становилось все хуже и хуже. Моя душевная спячка захватила всю мою жизнь. Я не понимала, о чем со мной говорят люди, на остальных уроках таращилась в окно невидящим взглядом — но, несмотря на это, плохих оценок мне не ставили — а дома падала в постель и засыпала. Вставала, только чтобы поблевать перед очередным свиданием, а после — оттереть все тело жесткой щеткой. Я чувствовал себя грязной. Каждая часть моего тела, к которой он прикасался, была осквернена. Мне казалось, что я плохо пахну, и все вокруг это чувствуют и обходят меня стороной. Ученики и правда смекнули, когда у меня перестали появляться двойки и тройки. Учителя тоже шептались, что Майер нашел себе очередную фаворитку, и сочувствовали Людмиле Аароновне.
Поэтому я и не пыталась никому ничего рассказывать.
Все и так знали.
Когда началось неизбежное — травля, я уже несколько месяцев была любовницей Майера. Мне только-только исполнилось пятнадцать, и меня никто не поздравил с днем рождения. Как всегда, в день смерти моей матери, в отель приносили еду, а к памятнику Огненной Мегере и на кладбище — цветы. Все помнили о ней. А про меня забыли. Кроме Майера. Он подарил мне большой букет белых анемонов. Знаете, такие хрупкие белые цветочки с черной серединкой, похожей на выжженную сигаретой дырку...
На следующий день я пришла в школу — первым уроком была химия — села на свой стул за первой партой. Через мгновение почувствовала, что мой зад горит.
Кто-то налил мне на стул соляной кислоты из учебного набора.
Мои единственные капроновые колготки вплавились в кожу, и мне пришлось провести несколько мучительных часов наедине с матерящимся хирургом.
Весь класс смеялся, наблюдая, как я в слезах мечусь по кабинету. Медсестра, поливая меня водой, орала как бешеная. В основном о том, что из-за всяких потаскух и их жоп, на которые эти потаскухи то и дело находят приключения, ее могут уволить с работы. Учителя были в бешенстве, даже Майер вопреки своему обыкновению вышел из себя. Когда меня грузили в «скорую», он, забыв про конспирацию, перед всем педагогическим коллективом клятвенно пообещал найти и покарать виновных. И защищать меня во веки веков.
«Лучше бы ты сам сдох», - подумала я тогда.
Так или иначе, из-за моей подгоревшей задницы появился Меморандум. Очень любопытный документ, созданный якобы для защиты учеников друг от друга и от учительского произвола. Однако на деле он поощрял разного рода стукачей, потому что приватная переписка считалась приватной, пока не была слита. Слитая, она тут же принимала форму заявленного во всеуслышанье.