1
Весна все никак не хотела начинаться. Хотя давно не выпадало снега и старые сугробы, там и здесь просверленные собачьим кипятком и присыпанные окурками, обуглились и прижались к земле, настоящего знака весны не было. Лужи были проморожены до самого дна, мертвые тополя скребли небо негнущимися ветками и дул свербящий ветер, пересчитывавший под курткой и свитером все ребра.
Наверное, надо было по-настоящему устать ждать. Причем не весны, а чуда – необычного события, внезапного знакомства с кем-то (страшно даже подумать, кто это мог быть), небывалого голоса, слов, взгляда. Наверное, это и значит – ждать весны.
Правда, в эту самую минуту я стоял на задворках Центрального клуба-кинозала имени В. П. Карасева и особым условным стуком вколачивал в дверь вялкинской мастерской все свое нетерпение. Двухэтажный светлый клуб заслонял от города вросшие в землю гаражи, за которыми находилось трамвайное депо. Мне нравилось смотреть, как алые вагоны, помедлив, въезжали на запасные пути, потом выписывали неторопливый круг по площадке и показывались из-за кирпичного домика, высекая из проводов лихую искру. Но еще больше почему-то волновал вид старых желто-бордовых трамваев, которые стояли в тупиках и годами не трогались с места. Это была не жалость или, по крайней мере, не только жалость. Старинные, то выгоравшие на солнце, то утопавшие в снегах вагоны не были руинами. Они могли двигаться, как могла бы и сегодня выстрелить исправная фузея восемнадцатого века. Казалось, эти трамваи каждую минуту ждали отправки. Вот-вот мог зайти человек, сесть в обитое дерматином кресло, поворотом рукоятки поднять дугу, включить мотор и пустить вагон в путь. Но ежеминутное ожидание ничем не кончалось ни зимой, ни летом. Наверное, именно этот тревожный заряд холостого ожидания волновал меня в старых трамваях.
Наконец, в глубине мастерской за дверью послышались шаги, грохот ведра, отодвинутого ногой. Я еще раз отбарабанил пароль по оцинкованному железу – и после вкусного волевого щелчка в скважине дверь приоткрылась. Первым в щель выпал целый тюк теплого пара, несущего все запахи оформительской мастерской: пахнýло мокрой бумагой, известкой, свежим декстриновым клеем и скипидаром. За свитой запахов показался и сам Вялкин.
Пар сразу мазнул по стеклам моих очков. Однако не нужно было никаких очков, чтобы понять: меня не ждали, точнее, ждали кого-нибудь поинтереснее.
– А… Здоро́во, – сказал Вялкин. – Ну давай, холодно. Заходи.
Все же нечестно было так открыто показывать мне свое разочарование. Конечно, Вялкин был старше, а я числился его учеником и последователем. Возможно, он тоже кого-то или чего-то ждал. Я же не был ни мессией, ни рок-звездой, да и не посягал ни на какую роковую роль в Витиной жизни. Но я был к нему привязан, готов по его указу или даже намеку изменить всю свою жизнь. Ловил каждое его слово и приходил на встречу в надежде на откровение. И вот опять этот неприкрыто разочарованный вид…
Но в мастерской все обиды тотчас забывались. Это было какое-то наваждение. По длинному лотку, обитому жестью, из шланга текла, пофыркивая, горячая вода. В лотке стоял фанерный щит с наполовину размытой рекламой фильма «Есения». Мне было всегда немного жаль размытых реклам. Буквы и фон щитов напоминали картины Вялкина, мастерскую и его самого: они были частью таинственного мирка, где было так уютно и вольготно.
Жужжащий свет сильных ламп. На мольберте – почти законченная картина. Кисти в банках из-под джема и лимонных долек. Окно наглухо закрывала рогожа, на которой был нарисован огромный лик Спаса, неуловимо напоминавший самого Вялкина. На стене над диваном в окружении журнальных фотографий битлов, Мерилин Монро, Гитлера и пары репродукций Матисса был пришпилен большой лист миллиметровой бумаги. По листу волнами перетекали аккуратные синусоиды, набегающие друг на друга и неуклонно уменьшающиеся слева направо. Это был график развития вселенной и расчет Конца света, великое открытие Вялкина. До Конца света оставалось примерно восемь лет.
Кроме этого великого открытия были и другие. К примеру, Вялкин написал небольшой трактат, в котором доказывал, что Христос был шизофреником (в хорошем смысле слова).
Кто-то может подумать, что художник, пишущий такие трактаты и вычерчивающий апокалиптические графики – какой-нибудь всклокоченный маньяк, бегающий из угла в угол с перунами в лице. И сильно просчитается. Вялкин с его ухоженной бородой, быстрым взглядом и младенческими губами, в отутюженном костюме и при галстуке походил скорее на директора гимназии.
2
Как обычно, я оправдывал себя тем, что пришел по делу. Через месяц в Клубе должна была состояться выставка тайгульских художников-неформалов. Выставку организовывал Вялкин, пригласивший участвовать своего приятеля и конкурента Сергея Клёпина, Игоря Чуренкова и меня. Мы давно обговорили, кому достанется какая стенка, по сколько картин можно выставить и как оформить работы. Уже была куплена амбарная книга, на обложке которой Витя написал «Книга отзывов». К корешку насмерть приклеили веревочку с привязанной шариковой ручкой. Все было готово. Мы нервничали. Не знаю, что чувствовал Игорь Чуренков. Вялкин и Клёпин волновались, как принцы накануне коронации. Они жили в предчувствии торжества. Клёпин говорил:
– А что, Мишаня, вот увидит нас кто-нибудь из Москвы и скажет: да, господа, вот где еще живы традиции европейского авангарда.
– Ну и что?
– Возможно, он пригласит нас выставиться в Москве.
– Чего уж мелочиться. Сразу в Париже.
– А что? Шагал начинал в Витебске. – Клёпина мой сарказм не задевал. – Витебск – тот же Тайгуль, даже еще меньше. А через несколько лет за его картины давали миллионы.
Клёпин непрерывно, можно сказать ежечасно, ждал мецената. Он не сомневался, что меценат вот-вот должен явиться, и был готов предстать пред ним и оказаться под благодатной ниагарой богатства, славы и иных приятных возможностей. «Кто-нибудь из Москвы» предполагался если не самим избавителем, то его пророком и вестником. Расчет Клёпина был прост и убедителен. Наверняка кто-нибудь из москвичей сегодня приехал в Тайгуль. Ведь фирменный поезд номер шестьдесят один «Москва – Тайгуль» приходит ежедневно и свободных мест в нем никогда не бывает. Возможно, этот москвич сам отсюда родом, может, приехал к родственникам жены или в командировку. А раз он сюда приехал, должен же он как-то развлекаться. В театр сходить, в музей краеведческий. Вот он рыщет по городу в поисках новых впечатлений и натыкается на афишу за стеклом Центрального клуба. Натыкается и, изголодавшись по чему-то новому и самобытному, покупает в кассе билет, взлетает на второй этаж, на ходу поправляя шейный платок или еще какой-нибудь столичный аксессуар. И будет это если не сам Вознесенский – почему бы нет, Мишаня! – то какой-нибудь режиссер с Таганки или хотя бы влиятельный журналист. Обойдет он выставку, постоит с четверть часа у какой-нибудь клёпинской или вялкинской картины, что-то запишет к себе в блокнот и исчезнет. А через месяц, Мишаня… Через месяц, Витек… Кто знает… Кто знает… И Клёпин лукаво посматривал на репродукцию Пикассо, висевшую над письменным столом Вялкина.