В череде важных и неважных дел и забот наступал такой момент, который требовал осмысления: подошла жатва или нет. Казалось бы, ну что такого, налился колос, пожелтел, и начинай жать, ан нет, все свой срок имеет. Раньше сожнешь, труднее будет зернышко от колоска отрываться, не созрело оно еще, позже сожнешь, много зерна потеряешь, как его ни суши, храниться оно будет хуже, да и запах у него другой. Тут особое чутье нужно, чтобы понять: жатва готова. В деревне Новоселки таким чутьем обладали Никулины. Говорили, что переехали они из мест, где земля родит безо всякого навоза, бросишь семечко или зерно – и растет оно на загляденье, там они и обрели это знание, когда надо начинать урожай собирать.
Подходила пора, Семен забеспокоился, смотрит на вечернее небо, а там высветился краешек месяца, на серпок похожий. Бормочет он себе слова: «Месяц, месяц, где ты был?», да сам себе и отвечает: «На том свете». «А моего отца и мать там видел?» – «Видел». «Животы у них не болят?» – «Не болят». «Пусть и у меня не болит». И так три раза шепчет, потом новые постолы1 в воде замачивает, да и скажет жене:
– Мария, приготовь на завтра одежду чистую, – зачем, не говорит, да и так всем понятно.
Назавтра, как спадет роса, выходил Семен за околицу, звал с собой Степана, внука своего, у которого сынишка уже бегал, а у того дел много, только не перечит деду, а быстро собирается и бежит его догонять, а тут и другие мужики подходят. Соберутся гуртом человек пять-шесть и идут в поле, к одному житному полю подойдут, колоски срывают, растирают их в ладонях, зернышки нюхают, внимательно рассматривают. Затем к другому наделу направятся, так и обойдут в молчании наделов шесть. Стоят, молчат, кто-нибудь помоложе не выдержит да и скажет: «Пора жать», тут и другие соглашаются, да только последнее слово за Семеном.
– Слава Богу, удался урожай в этом году, через три дня можно начинать жатву.
Степан стоит, тоже колоски растирает, тоже зернышки нюхает, да только не может понять, почему надо начинать жать через три дня, а не завтра, ведь зернышки крепкие, но промолчит. Все возвращаются в деревню, спорят, когда в прошлом году начинали, да какой год был, доходит и до оскорблений, а по деревне уже несется весть: через три дня жатва начинается.
С утра, еще роса не спадет, а из деревни уже потянулись в поле вереницы людей от мала до велика, кто пеший, кто с конем: наступила пора, которая, как говорили старики, год кормит. Стоит стеной золотая рожь. Первыми подходили к ней жницы с серпами в светлых и чистых одеждах, они в этом деле заглавные, низко кланялись, молитву читали и, перекрестившись, со словами: «Помоги нам, Боже» – наклонялись, захватывали одной рукой пучок ржи и срезали его взмахом серпа. А поодаль, сняв картузы и соломенные шляпы-брили, смиренно стояли мужики, своей очереди ожидая в этом благородном деле. Вот и первый сноп готов, все зашевелились, давай, не ленись, каждому дело найдется, а погода стояла отменная – как раз для уборки, и люди старались. В каждой семье это дело по-разному совершалось, у кого женщин и мужчин побольше, там работа веселее и быстрее спорилась, успевай только копны из снопов ставить, а у кого работников поменьше, там и полоска ржи поуже, хотя едоков вокруг может бегать немало, вот подрастут и они свою удаль покажут. А там, дальше к лесу, поле кулака-мироеда Прищепы, дай Бог, каждому такое поле иметь. Людей там много собралось, тоже нарядно одетые, тоже восторженные, только нет у них внутри радости, по найму они пришли на работу, завидовали они тем, у кого земелька своя имелась. Туда и попа Гавриила привезли. Суетится Прищеп, за хороший труд вознаграждение обещает. Прошелся батюшка вдоль поля, окропил его водой, осененной крестом, и началась страда, а батюшку к следующему полю везут. Видно, как мужик подбегает к нему, крест и руку целует, а после тайно денежку в нее сует.
Вот уже и обед приближается, жарко становится, дети устали, прячутся в копнах ржи от солнца, на родителей поглядывают, о еде думают, а те знай себе стараются, только с каждым взмахом серпа рука не так проворно стебли ржи срезает, а еще овод да слепень летают, укусить норовят, и уже не так быстро спина разгибается, тело требует отдыха. Обед – одна минутка и снова на солнцепек. Женщины чаще к воде прикладываются, мужики те больше к жаре привыкшие, воду пьют нечасто, но степенно. Старики присядут под копну и минуту-другую с детьми поговорят, потом, кряхтя, встают, виду не показывают, что силы уже не те. Голова становится тяжелой от жары, руки дольше вяжут сноп, тело в это время отдыхает, а вот и ветерок повеял, солнышко вниз пошло, становится легче, и снова работа спорится. Только вдруг раздается звон церковных колоколов, а главный из них будто стон издает. Разогнулись люди, притихли, сердца их тревогой наполнились. Первой мыслью было: может, не дай Бог, пожар, но дыма над деревней не видно, а колокола звонят и звонят.
– Что там, что слышишь, сын? Может, война? – слышится голос Варивона.
– Ты еще что выдумай, умный какой нашелся! – кричит в ответ его жена Харитина.
– Может, царь помер, – раздается голос с соседнего надела.
А к полю Прищепы телега мчится, столб пыли поднимая, к ней все взоры прикованы, и вот уже доносится вначале непонятное, а потом отчетливое слово: война. Враз заголосили женщины, начались споры, как дальше с жатвой быть, одни стали домой собираться, другие меньшим работу продолжили, а на поле Прищепы снова неспешно замелькали серпы.