«Дебют был удачным. Но все же победителю (не говоря уже о побежденном) надо еще много и настойчиво работать, чтобы достичь высокого класса и овладеть всеми тонкостями этой интереснейшей игры…»
Дежурный читал отчет о матче. Он услышал, что открывается дверь, и поднял глаза от газетной страницы. В отделение вошел щуплый, ниже среднего роста мужчина. Без пальто. Он приблизился к барьеру и посмотрел на дежурного. Губы у вошедшего дрожали. Дежурный догадался, что он расплачется, если попытается говорить.
– Что? – спросил дежурный. – Пальто сняли?
Мужчина кивнул.
– Хорошее пальто?
Мужчина кивнул.
– Воротник меховой?
Мужчина отрицательно помотал головой. В обширной его лысине качнулся отсвет от лампы.
– Обнаглели. – Дежурный выложил на барьер лист бумаги и перо. – На днях женщину ограбили, шапку сдернули, сумочку вырвали, а там от дома ключи; жена одного начальника, очень большого начальника, вы такого небось и не видели, а я сподобился – тот приезжал самолично; покричал, конечно, пока нашего начальника не увидел, а как увидел, так и обнял, они на фронте вместе служили, в начале войны из окружения выходили. Вы воевали?
Мужчина кивнул. Он смотрел напряженно на разговорчивого дежурного и, кажется, не особенно разбирал смысл сказанного, но мягкий округлый говор его успокаивал.
– Ну вот, может, и вы знакомы нашему начальнику. А мне не довелось повоевать, я здесь бандитов ловил. – С этими словами дежурный поставил на барьер чернильницу. И приказал: – Пишите.
Мужчина поднял на дежурного недоуменные глаза. Были они светло-голубые, с покрасневшими тонкими веками. И дежурному пришло на ум, что глаза у потерпевшего птичьи. Но бывают ли голубые глаза у птиц?
– Заявление вам надо написать о грабеже. Я его приму, и вы пойдете домой. Вы далеко живете? Мороз-то будь здоров. Начало марта, а морозы прямо будь здоров. Я что-то не подумал, вы же окоченели. Я вам сейчас чаю. У меня чай особый. Секрет не скажу, даже не спрашивайте. А вы пишите.
Дежурный отправился к табурету, на котором стояла у него против всяких правил спиртовка, он ее зажег и поместил над огнем небольшой медный чайник.
Потерпевший наклонился низко к лежащему перед ним листу, долго в него вглядывался и наконец, осторожно касаясь пером бумаги (будто ступая ногой на лед, прочен ли, не ухнешь ли сразу вместе с ним в речную темную воду), начал писать. Он писал и подшмыгивал маленьким острым носом. Как мышь, пришло на ум дежурному.
В чайнике забурлила вода, дежурный бросил в кружку сухой серой травы и залил ее кипятком. Сладкий аромат разлился в воздухе и достиг маленького острого носа потерпевшего. Он поднял невидящие глаза и тут же вновь опустил. Писал он осторожно, строку за строкой, ровным почерком.
Очень уж много пишет, подумал дежурный. Но решил не сбивать.
Был потерпевший ретушером в фотоателье, сидел в закутке и раскрашивал небо в голубой цвет, а щеки – в розовый. Самое любимое занятие его было раскраска готовых уже отпечатков. Негативы он тоже исправлял, для этого у него имелся ящик со стеклянным оконцем, на оконце он клал негатив, в ящике включал электричество, накрывался черной тряпкой и тушью зачернял тени на светящемся негативе – для контраста – или ластиком убирал с лиц черные точки. Зрение он потерял на этой работе, но в ополчение его взяли. Да он и не сказал ничего про зрение, немцы подходили к Москве. С войны вернулся в августе сорок пятого, орденов и медалей не заслужил. Жил в Марьиной Роще, в собственной комнате (деревянный двухэтажный дом, двор, палисадник), на втором этаже. Поднимался вечером по лестнице, и она отзывалась вздохами.
Ретушер жил один. Отпирал свою комнату и входил в темноту. Зажигал свет, ставил чайник на общей кухне. Смотрел из окна, как пилят мужики дрова. Белье сушилось на веревках, на морозе оно становилось как тонкий картон. Дети бегали, бросали снежки. Ужинал он хлебом и холодной картошкой. Протирал чистой тряпицей стол, расстилал на нем газету, краски доставал, кисти, в особый стакан наливал воду и садился за работу. Он всякий раз брал с собой какую-нибудь фотографию на дом, чтобы в уединении собственной комнаты расцветить черно-белый снимок. В основном это были портреты, люди хотели оживить цветом лица, свои и близких.
Он с нежностью касался тонкой кистью детских щек. Любил раскрашивать глаза, всегда интересовался, какого должны быть цвета. Галстуки пионерские любил раскрашивать в алый цвет, и флаги. После работы он промывал кисти под краном в кухне, уже, как правило, дом спал, и только безногий Николай курил в кухне под окном, спиной к батарее. Ретушер говорил: «Здравствуйте, Николай», когда входил, а на прощание всегда желал доброй ночи; Николай всегда отвечал: «И вам того же».
Ретушер возвращался к себе и ставил кисти в стакан на полку, она прибита у него была над столом. Ставил в стакан кисти, перья, к стакану придвигал коробку с красками, банку с тушью и задергивал занавесочку, такая у него была полка, с занавесочкой, сосед Василий Иванович выкроил ему еще до войны из обрезка ситца, богато расцвеченного. Нежные чайные розы были в рисунке, и ретушер ими любовался, когда завтракал чаем и хлебом, припорошенным сахарным песком, и когда ужинал чаем и картошкой. Василий Иванович работал в пошивочной мастерской и на дому, и стрекот его машинки за стеной был привычен слуху и даже необходим.
Когда-то между полкой и окном висел за стеклом в тонкой коричневой рамке фотопортрет женщины. История его проста.
До войны еще было далеко. Июльским светлым вечером тысяча девятьсот тридцать пятого года в ателье пришла женщина. Села на стул с высокой спинкой на фоне белой, туго натянутой простыни. Фотограф встал за треногу, велел женщине выпрямить спину и не моргать. Ретушер в это время горбился в своем углу. Женщина была перед ним, как будто на сцене, ярко освещена. И он разглядывал ее круглое лицо, маленький, пуговкой, нос, плотно сжатые губы, темно-серые глаза под низким нахмуренным лбом. Непривлекательная женщина. Усталая. Снялась, оставила деньги, за фотографией не вернулась.
Уже голой осенью решили невостребованные фотографии выкинуть, чтоб не занимали место, его немного было в ателье. Один снимок ретушер забрал себе – женщина на снимке ему приглянулась. Она мало походила на свой живой прообраз; глаза на снимке казались больше, а лоб выше. Дома ретушер оживил губы мягким розовым цветом (уместно было бы говорить не о цвете, а о свете), теплый золотистый оттенок придал лицу; глаза заблестели на осветившемся фоне и как будто ожили. Он полюбил изображение, заправил в рамку под стекло. Ретушер ничего не знал об этой женщине. Об этих женщинах. Ни о той, которая снялась на фото, ни о той, которая смотрела теперь из-за стекла. Ничего он о них не знал и ничего о них не придумывал. Второй любовался, о первой не помнил.