1. Николай Рубцов и Андрей Вознесенский
Поэт двулик. Ходасевич так и написал:
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог.
А задолго до Ходасевича о двуличии поэта писал Пушкин:
ПОЭТ
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы…
Даже у поэтов, подобных Блоку, которые и в быту, когда бог искусств не требует приношений на свой жертвенник, ведут себя не как «дети ничтожные мира», сквозь высокое поэтическое то и дело прорывается человеческое:
Простишь ли мне мои метели,
Мою поэзию и мрак?..
Поэтому всегда любопытно читать и сравнивать стихотворения разных поэтов на одну тему. Сразу становятся доступны сознанию не только разница творческого метода и стиля, но и чисто личностные различия авторов. Конечно, между лирическим «я» в произведениях и «я» автора как личности есть разница. Но так как поэтическое слово чувственно и многозначно, контекст позволяет выявить определенные направления мыслей и чувств чисто человеческой ипостаси автора.
Тема двух рассматриваемых стихотворений самая банальная, на эту тему написаны десятки тысяч произведений, – расставание с женщиной. Авторы стихотворений – известные поэты, стилистические системы их исследовались во множестве работ. Поэтому, лишь вскользь касаясь стилистики текстов, можно сосредоточиться на их семантике, на том смысле, которой при прочтении извлекается из созданных авторами поэтических образов, чтобы уяснить особенности авторского мироощущения и миропонимания.
Первый автор – Николай Рубцов, рассматриваемое произведение стихотворение «Прощальная песня». Проследим за мыслями Рубцова, которые являются нанизывающими поток лексики стержнями, на которых держится образ.
Я уеду из этой деревни…
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока.
Стихотворение начинается с мысли-предположения, с предвидения, раскрывающего и мрачную картину северного предзимья. В следующем катрене развивающаяся мысль являет и других героев:
Мать придет и уснет без улыбки…
И в затерянном сером краю
В эту ночь у берестяной зыбки
Ты оплачешь измену мою.
Здесь дается предполагаемое душевное состоянии тёщи (употребим здесь привычное для героев слово), которой, конечно же, нечему радоваться, если ее дочь остается одна. Далее сообщается о предполагаемом чувстве дочери – женщины, остающейся одинокой, да к тому же и с ребенком на руках: как всякая русская женщина, она попытается выплакать свое горе. Это всё эмоции, но восьмая строка вводит в образ и моральное смысловое измерение: «измена» – это вид предательства, зло, грех. Стихотворение начинается мыслью с предполагаемого и неминуемого будущего, но в следующем катрене, как это бывает у любого человека, очень естественно герой вспоминает прошлое:
Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу,
Ты с ладони кормила меня?
Риторический вопрос на первом плане предполагает очевидный ответ: кормила, потому что любила. Но в перспективе будущего возникает второй бытийный план: почему же порядок вещей таков, что любовь не спасает от расставания? И, опять-таки, возникает моральный план: кормила, «как добрую птицу», хотя птица на деле не приносит добра «руке дающей». Затем посредством прямого риторического обращения мысль автора выносит нас из прошлого в настоящее:
Слышишь, дождик шумит по сараю?
Слышишь, дочка смеется во сне?
Может, ангелы с нею играют
И под небо уносятся с ней?
Шумит дождь, еще далеко до морозов, но в душе героя уже царит морозный холод, и радует героя лишь ребенок, сопричастный высшему небесному миру, «ибо таковых есть Царствие Божие» (Лука.18.16). В том мире ангелы радуют чистую детскую душу. Но большинство взрослых, как и герой произведения, это Царствие только смутно ощущают, они погружены в земную жизнь, в земные отношения:
Не грусти! На знобящем причале
Парохода весною не жди!
Лучше выпьем давай на прощанье
За недолгую нежность в груди.
Слово «нежность» здесь, конечно же, является синонимом обыкновенной земной любви, возникающей между мужчиной и женщиной. Автор заменяет им слово «любовь», потому что для него, как и для героя стихотворения, понятие «любовь» имеет более глубокое, духовное измерение. Следующий катрен, дающий объяснение причин близящегося расставания, прямо указывает на это:
Мы с тобою, как разные птицы!
Что ж нам ждать на одном берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу.
Это, даже не душевное, а духовное различие, выраженное через образ птиц, опять отсылает нас к моральной (то есть, духовной) оценке героев, и вторым планом объясняет эту разность: птицы есть перелетные и неперелетные. И тут же поэт объясняет укорененную в герое «перелётность», внося тему рока, тему судьбы, переводя привычную жизненную мелодраму в область античной трагедии:
Ты не знаешь, как ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой, настигающий топот
Всё мне слышится, словно в бреду.
Но автор не останавливается на этой античной трагедийности, мысль его идет дальше и глубже:
Но однажды я вспомню про клюкву,
Про любовь твою в сером краю
И пошлю вам чудесную куклу,
Как последнюю сказку свою.
Чтобы девочка, куклу качая,
Никогда не сидела одна.
– Мама, мамочка! Кукла какая!
И мигает, и плачет она.
Это будущее воспоминание придёт от небесного мира и потому главное в нем – не оставленная женщина, не земная любовь-нежность, но безвинный и страдающий ребенок, потому и в подарок мыслятся не серьги, не брошь былой любимой, а кукла дитя. Но как жалок этот человеческий подарок, который «и мигает, и плачет», то есть несет грусть, по сравнению с подарком неба – с ангелами, одаряющими девочку только радостью! От античной трагедии судьбы поэт переходит к трагедии нового времени, к непостижимости не воли судьбы, а смысла бытия, и мы понимаем, что не страх перед судьбой гонит героя по миру, а неутолимая жажда по бескрайности Добра и Любви, по той правде-справедливости, которая так удивила западноевропейцев, когда они прочитали Толстого и Достоевского, и которая является волевым стержнем русской души и русского духа.