Опять горели где-то леса, опять солнце было в дыму, неживое, словно заколдованное, и песчаная раскаленная улица, вся расчерченная черными тенями – от амбаров, от изгороди, от поленницы, – светилась каким-то диковинным неземным светом. И временами казалось, там, за окнами, не то Кащеево царство из полузабытой сказки далекого детства, не то какая-то неведомая фантастическая планета.
Но вокруг-то нас с Павлом Антоновичем никакой фантастики не было. Старинная крестьянская изба с плотно закупоренными окнами по случаю дыма и чада на улице, большая, еще битая из глины печь, с которой терпко пахло осиновым листом (старик держал козу), и занимались мы самым обыденным делом – разговором.
Павел Антонович, хоть и не выпускал из рук полотенца – в избе было душно и жарко, – выглядел еще молодцом. За столом сидел прямо, умные серые глаза из-под густых, все еще черных бровей глядели твердо. Но странно бывает устроена человеческая память! Павел Антонович хорошо помнил седые предания о «белоглазой чуди», некогда жившей у нас, на Пинеге, до прихода новгородцев и москвитян, живо мог рассказать о причудах кеврольского воеводы, которому возили питьевую воду за пятнадцать верст из одного холодного ручья, знал о пустынях в глухих чащобах по Юле, где в старину скрывались раскольники и беглые солдаты, а вот когда заходила речь о Гражданской войне на Севере – он сам был участником ее, – память ему частенько изменяла.
Нас выручала Марья Петровна, его жена, полная, грузная старуха с удивительно молодыми глазами.
– Да ведь ты опять, дедо, не в те сани сел, – с легкой усмешкой поправляла она мужа и при этом поощряюще подмигивала мне: – Пишите, пишите! Нынче вся жизнь на бумаге.
По прошествии какого-то времени Марья Петровна, сочувственно поглядывая на меня и на мужа, сказала:
– Все вы упарились. Не знаю, разве к Филиппьевне сходить. У ней завсегда квас на погребе. Старинного покроя человек… – И тут же воскликнула: – Вот она, легка на помине!
Я почувствовал, как легкая тень прошла по моему лицу, и вскоре услышал шорох веника на крыльце, скрип наружной двери. В избу вошла старушонка. Чинно перекрестилась, разогнулась и прошамкала какое-то приветствие на старинный манер, вроде «все здорово-те».
До чего же это была маленькая да ветхозаветная старушоночка!
И опять на память невольно пришла старинная сказка с ее добрыми и благочестивыми бабушками-задворенками. Впрочем, одета она была по-современному: стеганая коричневая безрукавка, серый матерчатый передник, сапожонки кирзовые, а от прошлого разве что подлинялый бордовый сарафан, да домотканый пояс с кистями, да синий повойник, выглядывавший из-под теплого бумазейного платка, по-старинному повязанного концами наперед.
– Что, Филиппьевна, в гости? – спросила хозяйка, подавая ей табуретку.
– Како в гости? Середь бела дня в гости! Филиппьевне-то пензии не платят. Это вам, молодым, по гостям ходить. Пришла про рожденье свое узнать.
– Ох ты господи! – всплеснула руками Марья Петровна. – Я и забыла тебе сказать. Завтра у тебя день рожденья.
– Завтра? То-то мне не сидится сегодня. Куделю пряду ноне. Председатель просит: «Выручи, Филиппьевна, без веревок сидим, никто не хочет престь». А как Филиппьевны-то не будет, к кому, говорю, пойдешь?
– Бабушка, – подал и я свой голос, – а сколько вам лет?
– Кто у вас в гостях-то? Худо вижу – весь свет в дыму. – Филиппьевна поднесла сухонькую коричневую руку к глазам и, подслеповато щурясь, посмотрела в мою сторону: – Молодец, кабыть? Откуда?
– Дальний, бабушка. – Я нарочно повысил голос, сообразуясь с ее возрастом.
– Чую, что дальний. У нас говоря-то, кабыть, потише, – с легким подковыром сказала старуха.
– Из Ленинграда, бабушка. Слыхала такой город?
– Она не только слыхала. Она бывала там, – не без удовольствия ответила Марья Петровна.
– Почто бывала-то? – с притворной сердитостью возразила Филиппьевна. – Я в Питере бывала-то.
– Так ведь это одно и то же, бабушка, – рассмеялся я.
– Одно, да не одно. В Ленинград-то на машинах ездят да по воздуху летают, а в Питер-то я пешком хаживала.
– Пешком?
– Пешком.
– Отсюда, из Ваймуши? – Это деревня километрах в четырех от Пинежского райцентра.
– Подальше маленько. Верст десять еще прибавь. Из Шардомени.
Я перевел взгляд на Марью Петровну, затем снова посмотрел на старушонку. Да не морочат ли они меня? Ведь это же сколько? С Пинеги до Двины, с Двины до Вологды… Свыше полутора тысяч километров! И вот такая крохотуля промеряла этакое расстояние своими ногами…
Но еще больше удивился я, когда услышал, что она ходила в Питер – за чем бы вы думали? – за сарафаном…
– Правда, правда, – горячо заверила меня Марья Петровна. – Ходила наша бабушка. За сарафаном ходила. Расскажи, Филиппьевна, не забыла еще?
– Как забыть-то… Мне еще тогда говаривали: ну, девушка, всю жизнь будешь вспоминать Питер. И верно: как вечер-то подойдет, так и почнет из меня жилочки вытягивать. Всю-то ноченьку как на вытяжке лежу.
– Это, Филиппьевна, годы выходят, – посочувствовала Марья Петровна.
– Да ведь мои годы еще что. Восемьдесят четвертый пойдет, а матенька у меня в девяносто лет за морошкой хаживала.
Павел Антонович, который с приходом Филиппьевны завалился на кровать и до сих пор хранил молчание, тут поднял крупную облысевшую голову:
– Про матенку-то ему неинтересно. Ты про то, как в Питер ходила. Раньше, бывало, только об этом и трещала. Питербуркой звали.
– Звали. И рассказывать любила. А сейчас вся дорога в дыму. А раньше-то что? Как начну вспоминать, каждый кустик, каждую ямочку вижу.
Все-таки Филиппьевна поддалась уговорам.
– Вишь, родитель-то у меня из солдатов был, бедный, – издалека начала она, – а нас у его пять девок. А мне уж тогда пятнадцатый год пошел, а я все в домашнем конопляном синяке хожу. Вот раз зашла к суседям, а у их посылка от сына пришла – в Питере живет. И такой баской сарафан прислал сестре – я дыхнуть не могу. Алый, с цветами лазоревыми – как теперь, вижу… Ну, скоро праздник престольный подошел – Богородица. Вышли мы с Марьюшкой – это дочь-то суседей, которым посылка из Питера пришла. Вышли впервой на взрослое игрище. Она в новом сарафане, а я в синяке, только пояском новым – сама соткала – подпоясалась. Смотрю, и робята толк в сарафанах понимают. Я хоть и маленькая росточком была, можно сказать век недоростком выжила, а на лицо ничего, приглядна была. А Марьюшка, прости господи, тюря тюрей – губы распустит, на ходу спит. А тут в новом-то сарафане нарасхват пошла. Бедно мне стало. Вот и думаю: мне бы такой сарафан! – боюсь в девках засидеться. А откуда такой сарафан возьмешь? Житье-то у родителей не богато. Братьев нет. Вижу, самой смекать надо. А где? Куда девку-малолетку возьмут? Ни в лес, ни в работницы. Да и сарафан-то питерский мутит голову. У иных девок тоже сарафаны, да не питерские – дак робята-то не так кидаются. Ну и порешила: пойду в Питер за сарафаном. Сходила…