Осенью 1826 года, необыкновенно слякотной и дымной даже для Санкт-Петербурга, Пушкин вступил в свою, напротив, восхитительно светлую и свежую пору. Только что, пробдев полночи, сочинил он одну из, по собственному убеждению, лучших своих стихотворных эпистол и вот мчался теперь по Невскому в Зимний, чтобы показать царю. И это кроме того, что был он теперь без памяти влюблен в старшую дочку известного всей столице своими небезопасными причудами васильеостровского почтмейстера Гончарова – Натали. Она была charmante terrible, а Пушкину и вовсе казалась неземной красоты девицею, сулившей ему в грядущем порочные пучины на законном основании взамен опостылевших холостяцких ночей.
Государь тоже был хорош: после долгих лет упорного воздержания от милостей по отношению к юному стихотворцу, намедни впал в нескончаемые щедроты, не только заметив, но и буквально обоготворив Пушкина с подачи добрейшего Василия Андреевича. Целыми днями, согласно гулявшим по Питеру слухам, носился по дворцовым и прочим своим покоям и громогласно восторгался то той, то иной пушкинской строчкой, употребляя разнообразные лестные титулы, а третьего дня, уж не по слухам, а запросто в глаза ляпнул Пушкину: «Ты, Сашка, не достоин сам себя! Светишь куда попало… Просто солнце русской поэзии какое-то!»
Пушкин и теперь, подбегая к кондитерской Розенбаума, не утерпел – зарделся, вспомнив государевы слова… И не сразу приметил Жуковского, отчаянно колотившего шляпой по стеклу изнутри кондитерской. Широко улыбаясь белоснежными зубами, он и его поманил внутрь, указывая перстами другой руки на блюдо с эклерами и чашку горячего шеколаду.
– Угощаешь, Василий Андреевич? – недоверчиво воскликнул Пушкин, нависнув над порогом.
– Угощаю, брат, коли есть у тебя что-нибудь новенькое.
– Еще бы нет! – Обрадовался Пушкин и, скинув боливар с крылаткой, верный своей постоянной привычке, взгромоздился на стул. Но замешкался там, добывая в кармане панталон помятый листок с эпистолой.
– Читай же, пока шеколад не остыл! – Подбодрил его лукавый Василий Андреич. И тут же ему вдруг вспомнилось, как на прошлое Рождество подарил он Пушкину свой портрет по случаю проигранной партии в покер. Сам же на свою голову обучил он его этой новомодной картежной забаве, на что и намекнул, подписав портрет: «Победителю-ученику от побежденного учителя», а вслух добавил:
– Это тебе, Саша, наместо денег – в затруднении я теперь.
Сверкнув на портрет горячими арапскими глазами, Пушкин плюнул в сердцах, однако, вчитавшись в подпись, прибрал портретец за пазуху и простодыро ухмыльнулся: пригодится, мол!
– «Во глубину сибирских руд», – разнеслось меж тем по кондитерской со стула. – Назидательное послание моему тезке графу Одоевскому под Иркутск и всем, иже с ним.
И полились бессмертные строки…
– Во глубину сибирских руд
Гоните лености истому
И помните, что честный труд
И есть для вас дорога к дому.
Махайте спорою киркой,
Покорную сгибая спину —
И будут мир вам и покой,
Коль соблюдете дисциплину.
Пушкин читал, изрядно возбуждаясь, рука его взвилась над правым ухом, глаза слегка закатились, и на обрамленном кудрявой порослью лице зазолотились капельки праведного пота.
– Без рассуждений о правах
Отчизне пользу приносите —
Ведь спазмы юношеской прыти
Комичны в ваших-то летах.
Марата ль лавры, Робеспьера
Перед зерцалом примерять —
Дурная, в сущности, манера.
Россия – мать вам иль не мать?
Не вняв ни ярости, ни спеси,
Простил вас добрый государь —
Лишь пятерых из вас повесил,
А мог четвертовать, как встарь.
Акститесь, бунтари гневливы!
Примите смирно цепь и плеть.
Вы царской милостию живы, —
Так не дерзите власти впредь!
Дурным страстям не потакайте
И не решайте за народ:
Он вашей дани не возьмет,
Хоть целый мир ему отдайте.
Смиритесь! Годы пробегут,
Весна настанет, и у входа
Нагая встретит вас свобода
И всем шампанского нальют.
– Хорошо, брат! Ничего не скажешь, – сказал Жуковский и, выдержав эффектную паузу, громко крякнул.
– Да я уж и сам вижу, что недурно! – Вздохнул вдруг Пушкин и понуро съехал задом на стул.
– А что ж ты печалишься, друг мой? – Полюбопытствовал Жуковский. – Уверен, что и царю сия эпистола придется по вкусу…
– А то! Я, брат Василий Андреевич, прямиком к нему ведь и собирался, да, видишь ли, вспомнил тут об одном дельце…
– Каком еще дельце? – Изумился Жуковский, с любопытством навостряя мраморное ухо.
– Да ведь Натали меня с утра дожидается на стрелке Васильевского острова, а я свинья эдакая, только что об ней сообразил…
– Это, брат, ничего. Обычная коллизия – от столкновения личных чувств с общественным долгом.
– Что же делать, Василий Андреевич? – Чуть не заплакал Пушкин.
– А я на что? – Молодцевато подмигнул ему Жуковский и выхватил листок с эпистолой из авторских рук. – Ступай к своей Натали, ни о чем не беспокойся. Отнесу я в Зимний твое творение.
– Вот спасибо! – Подпрыгнул Пушкин и облобызал Жуковского на живейший манер. – Так я побегу пролетку ловить?
– Беги, беги, мон шер! Уж я ли о твоих интересах не попекусь?
Схватив боливар с крылаткой под мышку, Пушкин поскакал по Невскому эдаким пешим уланом и вскоре, впрыгнув в свободную пролетку, был таков.
Жуковский же в Зимний что-то не особенно торопился: миновав от кондитерской два квартала, заглянул на почту и провел там не менее часа, разложив на щербатой столешнице пушкинский листок и скрипя пером по другому, только что купленному. Но вовсе не начисто он переписывал эпистолу своего приятеля, ибо крепко не чист был на руку, как впрочем, и все завзятые романтики. К тому же отличался он слабоволием, был завистлив, подловат и отнюдь при этом, заметьте себе, не был славянофилом.
В не слишком возвышенных Жуковского человеческих качествах, в отличие, к примеру, от Грибоедова, убедился бы всякий, когда бы ему довелось оказаться свидетелем встречи с царем, последовавшей все же вскоре и описанной ниже.
Царь вышел к Жуковскому в бодром состоянии и готов был по-свойски обнять поэта, однако тот согнулся в рабские три погибели, так что даже сюртук на нем затрещал.
– Полно тебе лебезить, Базиль! – воскликнул государь снисходительно и отер о лайковые рейтузы обслюнявленную Жуковским перчатку. – Надо что ли чего? Или так, поболтать заглянул?
– Не извольте гневаться, ваше императорское, мимо шел, да и дай, думаю, зайду засвидетельствовать и прочее, – пробормотал Жуковский, не подымая глаз от шикарной половой инкрустации.
– Полно, полно, что ты, в самом деле, как чужой! Корчишь из себя Сперанского какого-то… Садись давай, чаи погоняем.
– Да я только от Розенбаума, ваше императорское… Сами знаете, шеколадом с эклерами обожравшись, – подобострастно замахав руками, возопил Жуковский.