Звонок раздался около девяти вечера.
Максим снял трубку, следя за цветными столбиками котировок. Инфа была ладной, сходящейся к прогнозам, но что-то в картине дня было выжидательное, будящее легкую тревогу…
– Да?
– Алло! Здравствуйте. А можно позвать Петра Анатольевича? – сказал далекий женский голос.
Максим помолчал.
– А, простите, с кем я говорю?
– Это Людмила, Людмила из Свердловска. Петр Анатольевич читал у нас в прошлом году. Он должен вспомнить, я подходила насчет аспирантуры…
Максим почесал бровь. «Сумасшедшая, помягче».
– А, Люда, видите ли… Петр Анатольевич… его нет. С нами, я имею в виду. Он скончался.
Трубка осеклась.
– Когда это случилось?
Максим выждал паузу:
– А… довольно давно. Впрочем…
– Вы его сын?
– Да.
– Почему же… Как… Почему? Мы бы знали… На днях? Ну как же… нам бы послали телеграмму! Почему же кафедру не известили? Мы…
– Отца нет… уже давно… Люда.
– Это квартира Сметанниковых?
– Да. Люда… отец не мог, понимаете, не мог читать вам в прошлом году, вы ошиблись, забыли, его нет… уже пятнадцать лет. Вам, видимо, дали другой номер.
Трубка зашелестела:
– Он мне сам давал ваш номер. В прошлом году.
Максим потерял терпение:
– Люда, ну давайте сверим часы, в конце концов. Восемнадцатое ноября, восемь сорок одна!
– …три. Вас зовут Максим?
– А почему, собственно… – В Максима стал закрадываться холодок.
– …Он показывал вашу фотографию, когда мы чай пили. Вы… вы там совсем маленький. Три года.
Максиму не было страшно. Его словно что-то подхватило и понесло.
– …Я еще сказала, какой чудный ребенок. Мой Валерка на вас чем-то похож даже. Одна ращу. Вы чем сейчас занимаетесь?
– Я… финансовый аналитик. Постойте… – Он стал понимать. – Какой у вас год? – хрипло выкрикнул он.
– Семьдесят восьмой. А… у вас какой?
– Две тысячи… не помню… Люда!
– Максим, а вы точно оттуда?
Максим оглядел панели, свалку компактов, кофейный комбайн, маркеры, липкие стикеры, кучу цветной канцелярской дряни на столе… Из всего окружавшего реальнее всего оказался голос. Ее голос. Остальное поплыло и словно бы исчезало, намекало на неподлинность, расписывалось в ней по краю какой-то обширной ведомости.
– Люда!
– Что?
– Нас, видимо, в любой момент могут прервать. Кто будет говорить? Быстро.
– Вы. Говорите вы. Что у вас, что с нами стало? Почему финансовый аналитик? Это что, профессия?
– Люда, слушайте меня, в девяносто первом не стало страны, социализм рухнул, наступил капитализм. Люда, это ничего, вас там не прослушивают?
– Да ерунда! Говорите, я слушаю!
– После были войны, конфликты, национализм, парад суверенитетов. Все отделились, ругались, не платили зарплат, голодали, торговали всякой дрянью, убивали друг друга в подъездах, на улицах. Мы до сих пор лежим и не можем подняться. Помните всякие гадости о капитализме – инфляция, кризисы, коррупция, массовый террор? Так вот – все это случилось с нами. Ни рассказать нельзя, ни объяснить. Сейчас мы просто Россия, в границах РСФСР, за республики дерутся какие-то группировки, а мы вроде бы западной ориентации, но без сил, без средств, совсем слабые, понимаете? Отец просто с ума сходил, читал газеты, смотрел ящик и как бы ник, сгибался, дряхлел, болел, никуда не ездил. Я пытался его поддержать, но мы уже не понимали друг друга. Я виноват, я так виноват перед ним. Вы еще слушаете?!
– Да, Максим…
Кажется, она заплакала.
– Вы что?
– Жалко вас. Как же так?
Это было упреком. Он различил это и осекся.
– Нет-нет, вы не подумайте… Мы, конечно же, существуем. Кто как может, конечно. Занимаемся по большей части всякой ерундой. Тошно, кто спорит, но вы не огорчайтесь! – дрожала нога, он словно утешал ее маленькую, хотя сейчас ей должно быть около шестидесяти, крупная тетка, наверно, погасшая, замотанная, с тощей зарплатой, вцепилась намертво в каком-либо закутке, идти некуда. – Как там у вас?
Люда помолчала.
– Да нормально, – раздался свежий звонкий голос. – Вчера прачечную открыли на углу. Хотя, что я вам… Ну, как всегда. Вы же должны помнить. Успехи, достижения, вести с полей, переходящие ордена. В меру скучно. Жизнь!
Максима повело. «Жизнь».
– Каким был отец? Каким вы его запомнили?
– Видный мужчина. И настоящий ученый, мы сначала много спорили с ним, но потом наладилось взаимопонимание, и он даже приглашал меня в Москву на межинститутский семинар. И Георгия…
– Ваш муж?
– Мы развелись… Два месяца назад.
– Люда!.. – Максим дышал ровно и глубоко, как ни разу за последнее время.
Она помолчала.
– Вам там очень плохо? – спросила трубка.
Максим открыл рот и поднял голову к навесному потолку с яркими миньонами, пучками рассеивавшими свет по квартире.
Раздались короткие гудки.
Трубка грохнулась о ковролиновый пол. Максим оглянулся и увидел отца. И рванулся к нему, опрокидывая все остальное.
Сначала советского мальчика мыли в железном корыте, но наступал день, когда его вели в баню.
Вел отец. Женщины или отставали, или уходили вперед. Мужчинам спешить не полагалось. Воскресное шествие растягивалось по пыльной дороге.
Входили, покупали билетики, расходились по отделениям, садились на скамьи, раздевались, разбирали шайки.
Меня не вели: отец стеснялся ходить в баню, потому что еще с войны у него была паховая грыжа, небольшая, но болезненная, и ей не давал выпирать кожаный бандаж со свинцовой дулей.
В баню я ходил с такими же ребятами, как сам.
Но видел я то же самое, что и мальчики, ведомые отцами, – наготу людей, которых привыкли видеть только одетыми. Для маленького горожанина, попавшего в деревню, это было тем еще ощущением – оказывается, у людей есть нагота, не пляжная, а беспощадно-генитальная, самая изначальная, полностью меняющая представление о теле: исподтишка рассматриваемое, оно словно обретает иной центр тяжести.
Вздутые синие вены на бицепсах землекопа, грозовой оттенок несводимых мозолей, истошно-пунцовый загар шеи и кистей комбайнера куда честнее соцреалистических полотен отражали суть страны.
Они и теперь стоят перед глазами – белые костлявые плечи старика, худые ребра, косящий на сторону пресс и целые созвездия шрамов. Зигзагообразные осколочные, звездчатые пулевые, рваные, кое-как продольно сросшиеся – от эсэсовских полевых штыков. Синеватые ягодицы, распластанная по полу стопа, деформированные, налезающие друг на друга пальцы со слоистыми ногтями цвета мутного янтаря. По изможденным икрам струятся варикозные дельты, бедра изборождены пляшущими при любом движении мышечными волокнами… Прямо сквозь кожу, будто ее и нет, видно, как мышца крепится к сухожилию.
Татуировки: на левой груди горделивый, в маршальском кителе Сталин, с гипертрофированными усами, а на правой иногда Ленин, но как-то бледнее, без обрамляющих флагов и орудий. Вразброс по спинам, животам, рукам, ногам – черепа и звезды, гвардейские ленты и годы в лучах, изречения и клятвы, цифры и аббревиатуры. Русалки, березки, ножи, купола, змеи и черти.